Кони - Сергей Александрович Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анатолий Федорович горько улыбнулся:
— Мне уже некуда возвышаться… Только туда, — он показал глазами вверх.
— Милостивый государь! — Победоносцев покачал головой. — Я всегда считал вас оптимистом. А каким живым и деятельным вы мне запомнились по университету! Не забыли шалопая Рослякова?
Память у Константина Петровича была прекрасная.
— Как вы пришли депутатом от товарищей просить ему четверку вместо неуда? Не устоял я против такого адвоката… Кстати, а что сталось с этим пьянчужкою?
— Помощник обер-секретаря…
— Ах, это тот самый? — удивился Победоносцев. — Может быть, и не зря вы за него заступались… — Он вдруг усмехнулся как-то загадочно и, наклонившись к Анатолию Федоровичу, сказал: — А я почему-то думал — вы присяжным поверенным станете. Все спрашивал у знакомых после того как вы курс закончили: «Ну что Кони? Чем занимается?» И кандидатская у вас, дай бог памяти, на тему защиты была…
— Нет, Константин Петрович, — возразил Кони. — Право необходимой обороны… Из области уголовного процесса.
— А-а! — махнул Победоносцев. — Еще не все потеряно. Еще и очень даже можете адвокатом стать. Спокойнее и прибыльней. У молодости все впереди…
Анатолий Федорович хотел возразить, но Победоносцев слегка дотронулся до его руки:
— Молчите, молчите. Врачи говорят — беречься надо. Вы их слушайте. А то без голоса-то что делать? Нет в суде безголосым места.
— Буду как все — с чужого голоса…
Но Победоносцев никак не ответил на выпад.
— Когда я пребывал в Училище правоведения, были у нас там знатные певцы… — сказал он задумчиво. — Как Бахметьев пел «Фелициту»! А Раден! Хоть и немец, хорошо цыганские песни пел. И даже, представьте себе, «Не слышно шума городского»! Юша Оболенский играл на гитаре… Юша, Андрюша, Егорушка — все трое у нас учились. Дурачились много. Не помню уж, кто сочинил:
Артист, ученый, Великий философ Продал панталоны За сивухи штоф. Следуйте Помпею: Славный римлянин Продал портупею За голландский джин… —продекламировал Константин Петрович. — Но остались с тех пор у меня и обиды. Лежу как-то в лазарете, читаю в очках. Пришел принц[27]. Вы же знаете, он добрейший был человек. Сказал: «Ты хоть в лазарете побереги глаза». Не успел отвернуться, а директор грубо так, бесцеремонно — раз, и сдернул очки. И объявил на следующий день воспитанникам о том, что очки позволяется носить не иначе как в классе. И никогда более — ни на улице, ни в зале. А обыски! Вы-то, университетские студенты, ничего такого не знали. Из вас либералов воспитывали. А у нас! Ладно, когда табак, сигары отбирали. Бутылки да рюмки… Однажды вечером Кранихфельд и Бушман обыск в классе производили. У меня поймали стихи Лермонтова. Оставили, но инспектор посоветовал у себя их не держать. Сказал: «Конечно, Лермонтов поэт, но умер он нехорошею смертью…»
— Когда же это было? — спросил Кони.
— В январе сорок третьего. Я, помню, тогда Георгиевскому русское сочинение написал о том, что изящные искусства могут процветать только в благоустроенном государстве. Ну да что там! — Константин Петрович махнул своей длинной, тонкой ладонью. — Пустое дело вспоминать, размякнешь от этого. Мне Федор Михайлович рассказал, как вы за бедную Марфушу заступились. Благородно. Очень благородно. И эта Бергман, что Достоевскому писала… Человечно. Хоть, наверное, и не из православных. Федор Михайлович о вас очень тепло говорит. А он в человецах разбирается. Оделил господь его наитием. Я так верю ему, так люблю задушевные беседы наши… — Голос Победоносцева потеплел, глаза чуть-чуть затуманились. Помолчав немного, сказал буднично: — Вы на него из-за Каировой зла не держите. Пустая женщина. Вот ведь как бывает — приходит беда, открывай ворота…
«Что же это? — думал Кони, глядя на сухое лицо Победоносцева. — Душевная глухота, отсутствие деликатности? Но ведь он умеет быть внимательным. И сам его приход ко мне… Неужели не понимает, что память отца для меня священна?»
Горькая, щемящая жалость к самому себе вдруг охватила Анатолия Федоровича. Ему почему-то вспомнилась мать, читающая «Вия», и острое — до ужаса — чувство покинутости, одиночества, которое захлестнуло его, когда он представил себя в церкви, среди беснующейся нечистой силы. Мать тогда заметила его состояние и, отложив книгу, притянула к себе, погладила. И все прошло. А сейчас старушка далеко…
— Семья, как и вера, дает человеку опору в жизни, — говорил Победоносцев, ласково поглядывая на Анатолия Федоровича. — И государство должно заботиться о семье. Семейным человеком легче управлять…
Кони улыбнулся, вспомнив, как лет пятнадцать тому назад решил, что семья ограничит его независимость, забота о ее благополучии заставит поступаться совестью. Как он ошибался! И еще подумал: а почему Достоевский так не любит Екатерину Алексеевну, жену Победоносцева?
— Не согласны? — спросил Константин Петрович, заметив улыбку.
— Согласен. Если человек слаб…
— Человек слаб всегда! А вы так не считаете, милостивый государь? Да ведь жизнь нам каждый день дает уроки — и лжив-то человек, и подл! Кто нынче не подлец? — Он засмеялся весело, с какою-то подкупающей доброй улыбкою. Так, что его слова воспринимались как веселая выходка. — Я уж не говорю о тех, кто сегодня в нашем правительстве заправляет. Вот уж где слабость одних с подлостью других сочетается… А… — он нахмурился, словно отбросил, предал забвению все, что было сказано. — Заговорил я вас совсем. Но и вы не залеживайтесь, без вас ведь мадемуазель юстиция скучает. Я вот хотел посоветоваться с вами по делу моего тестя…
Анатолий Федорович уже знал, что тесть Победоносцева, Энгельгардт, руководящий таможнями, обвинен в хищениях.
«Ну вот, сейчас попросит помочь этому вору», — подумал Кони. Но Константин Петрович поинтересовался только тем, как будет разбираться дело, попадет ли в уголовную палату или сразу в Сенат. И то, что Победоносцев ни о чем не просил, примирило Анатолия Федоровича и с намеками на неосмотрительность отца, жившего с Каировой без церковного брака, и с откровениями по поводу всечеловеческой подлости. Только со временем поймет он этого человека.