Полная гибель всерьез - Юрий Пивоваров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думаю, что появление цивилизационных концепций связано и с осознанием определенной узости, «недостаточности», одномерности формационного подхода, и вообще с кризисом эволюционистского, прогрессистского, либерального, позитивистского сознания. Сыграло роль и развитие науки, в первую очередь — востоковедения. Наверное, не случайно и то, что крупным очагом цивилизационного осмысления истории стала Россия. Уж очень трудно ее исторический путь уложить в формационные схемы. Как-то не помещаются в них неповторимость и своеобразие русской судьбы. В еще большей мере это относится к культурам Востока (хотя и в русском, и в восточных обществах существовали и другие причины, стимулировавшие развитие цивилизационной историософии). Но, повторю, мой тезис заключается в том, что эта группа цивилизационных теорий есть также продукт западного (или вестернизированного) историософиского сознания.
Свидетельством, подтверждением неантагонистичности — на глубинном уровне, в самом важном — формационного подхода (если отсечь его наиболее радикальные и жесткие версии) и цивилизационной мысли служат весьма распространенные в западной науке «смешанные», компромиссные концепции. Их авторы пытаются, и по-своему весьма небезуспешно, преодолеть недостатки и крайности обоих подходов и, используя сильные стороны как цивилизационного, так и формационного видения, создать некую третью, синтетическую и более адекватную, теорию истории человеческого рода.
Таковыми — в самом общем и вынужденно-поверхностном виде — представляются мне формационные и цивилизационные подходы к истории. Какой из них предпочтительнее, за каким будущее? Я бы ответил на этот вопрос следующим образом. Формационный в значительной степени отражает исторический путь народов Европы. Цивилизационный много дает для понимания своеобразия жизнедеятельности той или иной культуры. Попытки некоторых сторонников цивилизационной теории поставить под сомнение единство мировой истории представляются мне неубедительными (особенно неубедительно шпенглеровское направление — культура как монада). Хотя и жестко-догматический вариант формационного подхода к решению этого вопроса, думаю, не менее ошибочен. Меня вполне удовлетворяет тезис, согласно которому «человечество имеет единые истоки и общую цель» (К. Ясперс). Серьезным подтверждением идеи единства мировой истории представляются концепции типа «осевого времени» того же Ясперса. И даже если он (или кто-то другой) в чем-то ошибается, в главном — в ощущении взаимосвязи, взаимозависимости различных отрядов человечества, в наличии у них «общего дела», — конечно, прав.
Однако при всех своих заслугах оба этих подхода, мягко говоря, несовременны, т. е. перестали быть историософской рефлексией, адекватной духу эпохи. И дело совсем не в том, что и у формационного, и у цивилизационного подходов есть противоречия, нерешенные проблемы, пределы (и географические, и собственно научные) применяемости. Этого как раз бояться не стоит. Когда-то Ханна Арендт заметила, что у второстепенных мыслителей трудно найти фундаментальные противоречия, у великих людей — противоречия в сердцевине творчества. То же можно сказать и о всякой крупной, подлинной попытке осознания исторического процесса. А ведь формационная и цивилизационная именно таковы. И я убежден, что не бывает непротиворечивых, не «ограниченных» тем-то и тем-то, если их продумать всерьез, теорий исторического процесса.
Да, неадекватность духу эпохи этих вариантов историософского видения объясняется не какими-то их частными изъянами. Все гораздо серьезнее. На рубеже XIX–XX вв. в результате открытий естественных наук, прежде всего физики, родилось принципиально новое понимание мира. Так, в ходе научной революции была утеряна материя (помните «Материализм и эмпириокритицизм»? Помните, как всполошился Ильич?). Точнее: исчезла материя в старом смысле. Зато была обретена в качественно ином; таком, что аж дух захватывало. К примеру, квантовая физика заявила: наблюдаемый объект меняется в процессе наблюдения над ним. И так далее и тому подобное.
А за пропажей материи куда-то скрылась и история (в этом «гадов-физиков» винить, конечно, не стоит). Или то, что под историей привыкли полагать в XIX (и раньше) веке. Внезапно это полагание, этот смысл развоплотились. Оборвались историческое время и та людская жизнь, которая соответствовала и вытекала из этого полагания, смысла, времени, жизнь, которую летом 1903 г. наблюдал из окна купе второго класса поезда Оренбург — Москва одиннадцатилетний гимназист: «Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот. Но механизмы не действовали бы, если бы главным регулятором не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих существований, уверенность в их переходе одного в другое, чувство счастья по поводу того, что все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют Царством Божиим, историей, а третьи еще как-то» («Доктор Живаго»).
«После Освенцима не может быть истории». Эти слова Теодора Адорно можно поставить эпиграфом к нашему XX столетию. Не может быть истории в том смысле, какой придавали ей все эти либералы и консерваторы, марксисты и позитивисты, социалисты и … остальные. К сожалению, средствами русского языка описывать эту ситуацию не очень просто. Зато можно воспользоваться немецким, в котором «история» — это «Historie» и «Geschichte». То есть «история» передается двумя различными понятиями.
Коллингвуд как-то заметил: история — это действия (деяния) людей в прошлом. И не более того. Так вот история- Geschichte (родственный глагол geschehen — случаться, происходить) равна коллингвудскому определению. История — Historie есть философское осмысление, интерпретация того, что было действиями людей в прошлом. Другими словами, историософ (историк от Historie) пишет (именно так!) историю. Во-первых, с каких-то определенных мировоззренческих позиций, во-вторых, зная, что будет потом. А история (от Geschichte), когда она свершается, если можно так сказать, не имеет позиции и еще не знает. Здесь коллизия, непримиримое противоречие. Где же выход?
В признании того, что история — это только Geschichte? (Кстати, несколько лет назад я склонялся к этому; см., например, «Очерки истории русской общественно-политической мысли XIX — первой трети XX столетия. М., 1997.) Что нельзя действиям людей приписывать некие им (действиям и самим людям) внеположные смыслы, законы и пр.; людей же выстраивать в колонны и заставлять маршировать по ступенькам формаций или в пределах своих цивилизаций? Да, этого делать не следует. В XX в. история обманула нас; и все историософии растаяли как в тумане (к сожалению, не в «сиреневом», а — в кровавом).
Но одновременно с этим никогда (и ни у кого) не получится свести историю лишь к Geschichte. Человеческая природа — хотим мы этого или нет — заставит нас историософствовать. Весь вопрос в том, как?
Первое. Наше отношение к истории должно перестать быть субстанциальным. Понятно, что субстанциальные подходы к истории (формационные, цивилизационные) притягивают к себе, завораживают, дают прочные опоры, казалось бы, подлинное знание, уверенность в наличии у истории объективного смысла, законов развития и т. п. Но субстанциальность — в конечном счете — означает, что последняя ответственность остается за некоей — исторической, надысторической — необходимостью. Человек (личность) в рамках таких подходов остается всего лишь индивидуальным проявлением какой-то высшей ценности, подчиненной — в конечном счете — частью какого-то иерархически организованного целого.