Впусти меня - Линдквист Йон Айвиде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но долго он протянуть не мог. На улице, конечно, потеплело, но все равно температура держалась около нуля, а на нем был один больничный балахон. Насколько полиции было известно, пособников у него не было, и он не продержался бы в лесу больше пары часов.
Телефонный звонок от Бенни Мелина поступил почти час спустя после того, как он столкнулся с человеком на мосту Транебергсбрун. Но уже через пару минут после него позвонила одна пожилая дама.
Она выгуливала собаку, когда вдруг увидела человека в больничной одежде неподалеку от конюшни Окесхувс, где зимой содержались королевские овцы. Она немедленно вернулась домой и позвонила в полицию, решив, что овцы в опасности.
Через десять минут на указанное место прибыл первый патруль, и первое, что они сделали, – это прочесали стойла с пистолетами на изготовку.
Овцы забеспокоились, и к тому времени, как полицейские обыскали все здание, оно превратилось в клокочущее море колышущейся шерсти, громкого блеяния и почти человеческих воплей, на которые приехал еще один наряд полиции.
Во время обыска несколько овец очутилось в проходе, и, когда полицейские наконец заключили, что подозреваемого здесь нет, и со звоном в ушах покинули помещение, один баран выскочил во двор. Присутствовавший там старик-полицейский, родом из деревни, бросился на него и, ухватив за рога, затащил обратно в стойло.
Лишь после того, как баран оказался водворен на свое место, полицейский сообразил, что яркие всполохи, которые он видел краем глаза, были фотовспышками. Он ошибочно счел, что происходившие события были слишком серьезны, чтобы подобная фотография могла появиться в прессе. Тем не менее уже скоро журналистам пришлось отвести специальное место вне зоны розыска.
К тому времени часы уже показывали половину восьмого утра и рассвет незаметно поднимался из-за капавших талой водой деревьев. Преследование одинокого маньяка было хорошо организовано и продвигалось полным ходом. Поимку преступника предполагалось осуществить к обеду.
Лишь через несколько часов безуспешного наблюдения с вертолета, оборудованного термовидеокамерой, и поисков со специально обученными собаками возникло предположение, что разыскиваемого больше нет в живых. Что, пожалуй, стоит приступить к поискам трупа.
* * *Когда первые бледные лучи рассвета, проникшие сквозь жалюзи, обожгли ладонь Виржинии, как прикосновение к раскаленной лампочке, она мечтала об одном: умереть. И все равно она невольно отдернула ладонь и отползла в глубину комнаты.
На коже ее зияло более тридцати порезов. Вся квартира была залита кровью.
Этой ночью она вскрыла себе вены, чтобы напиться, но, не успев все высосать или слизнуть, залила кровью пол, стол и стулья. Большой тканый ковер в гостиной выглядел так, будто на нем разделывали оленя.
С каждой новой раной, с каждым глотком своей все более разжиженной крови она испытывала все меньше удовлетворения и насыщения. К рассвету она превратилась в развалину, стонущую от ломки и отчаяния. Отчаяния от сознания того, что неизбежно придется сделать, чтобы жить.
Прозрение нарастало постепенно и наконец превратилось в уверенность. Чужая кровь… вылечит ее. Ей не хватало духа лишить себя жизни. К тому же это было наверняка невозможно – раны, нанесенные ножом для фруктов, заживали с нечеловеческой скоростью. Какими бы сильными или глубокими ни были порезы, через минуту кровь останавливалась. Через час на этом месте уже был только шрам.
Кроме того…
Она что-то почувствовала.
Дело шло к утру, а Виржиния все сидела на кухне и сосала кровь из раны на сгибе локтя, уже второй в этом месте, когда вдруг она будто заглянула вглубь собственного тела и увидела…
Заразу.
Ну, не то чтобы увидела, но внезапно перед глазами ее возникла четкая картина. Как беременные во время УЗИ видят на экране ребенка в своем животе, только в ее случае это был не ребенок, а большая извивающаяся змея. Вот что она вынашивала.
Она также увидела, что эта зараза жила своей жизнью, ведомая собственной движущей силой, не зависящей от ее тела. Что зараза останется жива даже после того, как сама Виржиния прекратит существовать. Мать умерла бы от шока, увидев такое на ультразвуке, но никто бы даже не заметил ее смерти, потому что змея завладела бы ее телом.
Таким образом, самоубийство было бесполезно.
Эта дрянь боялась лишь солнечного света. Тусклый луч, упавший на ладонь, причинял больше боли, чем самая глубокая рана.
Виржиния долго сидела, съежившись, на полу гостиной, наблюдая, как свет за окном пробивается сквозь жалюзи, отбрасывая решетку тени на запятнанный кровью ковер. Ей вспомнился внук, Тед. Как он приползал на то место на полу, куда падало полуденное солнце, ложился и засыпал в солнечных лучах, посасывая большой палец.
Голая, мягкая кожа, такая тонкая, стоит лишь…
Да что это со мной?!
Виржиния вскинулась, уставившись в пространство невидящим взглядом. Перед глазами стоял Тед, и она представила, как…
НЕТ!!!
Она ударила себя по голове и продолжала колотить, пока картинка не разбилась вдребезги. Теперь она никогда больше не сможет его увидеть. Ей больше никогда не встретиться ни с кем из тех, кого она любит.
Я больше никогда не увижусь с теми, кого люблю.
Виржиния заставила себя выпрямиться и медленно подползла к решетке света на полу. Зараза внутри нее противилась и упиралась, но Виржиния была сильнее и все еще контролировала свое тело. Свет резал глаза, квадраты решетки жгли сетчатку, как раскаленная проволока.
Гори! Гори огнем!
Ее правая рука была покрыта шрамами и засохшей кровью. Она протянула ее к свету.
Она даже представить себе такого не могла.
Субботняя боль была ласковым прикосновением по сравнению с тем, что она испытала сейчас – будто пламя сварочного аппарата обожгло ей руку. Через секунду кожа стала белее мела. Через две задымилась. Через три на ней выступил волдырь, который затем почернел и с шипением лопнул. Через четыре секунды она отдернула руку и со всхлипом отползла в спальню.
Запах горелой кожи витал в воздухе. Она даже не смела взглянуть на собственную руку, заползая в постель.
Спать.
Но постель…
Несмотря на опущенные жалюзи, в комнате было слишком светло. Даже натянув на голову одеяло, она чувствовала себя незащищенной. Слух ее улавливал малейшие звуки пробуждающегося дома, и каждый звук представлял потенциальную опасность. Кто-то прошел по комнате у нее над головой. Она вздрогнула, повернув голову в сторону звука, прислушалась. Звук выдвигаемого ящика, позвякивание металла.
Кофейные ложки.
По мелодичному треньканью она ясно распознала кофейные ложки. Увидела перед собой обшитую изнутри бархатом коробочку с бабушкиными серебряными кофейными ложечками, доставшимися ей от матери, когда та переехала в дом престарелых. Вспомнила, как открыла коробку, посмотрела на них и поняла, что ими никогда никто не пользовался.
Вот о чем думала Виржиния, когда она соскользнула с кровати, потянув за собой одеяло, подползла к платяному шкафу и распахнула дверцы. На нижней полке лежало запасное одеяло и пара пледов.
Она испытала что-то вроде грусти при мысли об этих ложках. Они пролежали шестьдесят лет в своем футляре, и за все это время их ни разу не вытащили, не подержали в руках, не использовали.
Звуки вокруг нее усилились – дом просыпался. Но она их больше не слышала – вытащив одеяло и пледы, она завернулась в них, залезла в гардероб и закрыла дверцы. Внутри стояла полная темнота. Она натянула одеяла на голову и замерла, как гусеница в двойном коконе.
Никогда.
Вытянувшись на своей бархатной подушке по стойке смирно – как на параде, в вечном ожидании. Маленькие хрупкие кофейные ложечки из серебра. Она свернулась в клубок, уткнувшись лицом в одеяло.
Кому они теперь достанутся?
Ее дочери. Да. Они достанутся Лене, и она будет кормить с них Теда. И ложкам будет приятно. Тед будет есть с них картофельное пюре. Вот и хорошо.