Сарторис - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подоткните как следует одеяло, – посоветовал Бадди из тьмы, с удовольствием шумно выдыхая воздух. Он громко зевнул. – Давненько мы с вами не видались.
– Верно. А правда, сколько? Года два-три, не меньше.
– В девятьсот пятнадцатом последний раз вы с ним… – Помолчав, он тихо добавил: – Я прочел в газете, когда это случилось. Там была фамилия. Я почему-то сразу догадался, что это он. Газета была английская.
– Прочел в газете? Где ты тогда был?
– Да там, где эти англичашки были. Куда нас послали. В низине. Не пойму, как они ее осушают, чтобы снять урожай при таких-то дождях.
– Да. – Нос у Баярда превратился в ледяшку. При выдохе нос чуть-чуть согревался, ему казалось, будто он видит, как его дыхание превращается в бледный дымок и при вдохе снова холодит ноздри. Ему казалось, будто он чувствует, как доски потолка спускаются к низкой стене, у которой лежал Бадди, чувствует, как воздух, холодный, горький и густой, такой густой, что им невозможно дышать, заполняет низкий угол комнаты, и он лежит под ним, словно под невидимой кучей талого снега… Ощущая под собой сухое потрескиванье мякины, он услышал свое тяжелое и беспокойное дыханье, и его охватило непреодолимое желание встать и уйти – к огню, к свету, куда угодно, куда угодно. Рядом с ним, в давящей, вязкой, сгустившейся почти до осязаемости стуже лежал Бадди, медленно и косноязычно рассказывая про войну. Это был какой-то смутный, призрачный рассказ без начала и конца; Бадди то и дело запинался, немыслимо коверкая названия местностей, а фигурировавшие в этом дремотном рассказе люди – одинокие безвольные существа без прошлого и будущего, запутавшиеся в сетях противоречивых стремлений – безостановочно вертелись, как волчки, на фоне надвигающегося непостижимого кошмара.
– Тебе понравилось в армии, Бадди? – спросил Баярд.
– Не очень. Делать там нечего. Подходящая жизнь для лодыря. – Он на мгновенье задумался, а потом, в порыве застенчивой откровенности и тихой радости, добавил: – Они мне дали амулет.
– Амулет? – удивился Баярд.
– Угу. Ну, знаете, такую медную побрякушку на цветной ленте. Я хотел вам показать, да позабыл. Завтра покажу. Здесь пол такой холодный, что без особой надобности вставать неохота. Завтра выберу время, когда отец выйдет из дому.
– Почему? Разве он не знает, что ты его получил?
– Знает, – отвечал Бадди. – Да только он ему не нравится – он все толкует, что это амулет янки. Рейф говорит, что отец и Джексон – Каменная Стена так никогда и не сдались.
– Верно, – согласился Баярд.
Бадди умолк и вскоре еще раз вздохнул, как бы желая выпустить перед сном весь воздух. Баярд, напряженно вытянувшись, лежал на Спине с широко открытыми глазами. У него было такое ощущение, словно он пьян, – стоит закрыть глаза, как комната начинает кружиться, и ты лежишь, сжавшись и широко раскрыв глаза, стараясь преодолеть тошноту. Бадди замолк и дышал теперь спокойно и ровно. Баярд медленно повернулся на бок, и мякина жалобно заскрипела.
В темноте спокойно и мирно дышал Бадди. Баярд слышал и свое собственное дыхание, но поверх него, вокруг него, обнимая его со всех сторон – везде было то, другое дыханье. Как будто он стал каким-то маленьким существом внутри самого себя и, задыхаясь, напряженно ловил воздух и дышал вместе с Бадди, который забирал весь воздух себе, так что его, Баярдово, меньшее существо задыхалось от недостатка кислорода. Между тем его большее существо дышало глубоко, ровно, ни о чем не ведая, погруженное в глубокий сон, далекое и, быть может, уже умершее. Быть может, он и сам умер, и он вспомнил то утро, с напряженным вниманием пережил его вновь – от той минуты, когда заметил первый дымок трассирующего снаряда, до тех пор, когда при входе в крутой вираж смотрел, как пламя, словно бодро трепещущий на ветру оранжевый вымпел, вырвалось из носа «кэмела», на котором летел Джон, и он увидел знакомый жест брата и его падавшее тело, которое вдруг неуклюже распласталось, теряя равновесие в воздухе; он пережил все это опять – словно бегло листая страницы много раз прочитанной книги, – пытаясь вспомнить, ощутить пулю, пронзающую твое собственное тело или голову, пулю, которая в ту самую секунду могла убить и тебя. Ведь этим можно было бы все объяснить: это значило бы, что он тоже убит и что все вокруг – это ад, по которому он, обманутый иллюзией быстрого движенья, без конца бродит в поисках брата, а тот в свою очередь где-то ищет его, и им никогда не суждено найти друг друга. Он снова перевернулся на спину, и под ним опять насмешливо зашелестела сухая мякина.
Дом был полон звуков; его обострившимся чувствам казалось, будто в тишине им несть числа: сухой предсмертный треск дерева в морозной тьме; потрескивание мякины, сопровождавшее его дыхание; наконец, сама атмосфера, как тающий лед в тисках стужи, давила на его легкие. У него мерзли ноги, все тело покрылось холодным потом, горячее сердце не могло согреть окоченевшую, сотрясающуюся в ознобе грудь, он выпростал голые руки, положил их поверх одеяла, и холод сковал их тяжелым свинцом. И все это время до него доносилось ровное посапыванье Бадди и его собственное беспокойное, затрудненное дыхание, как бы лишенные источника, но неотторжимые друг от друга.
Он снова спрятал руки под одеяло; от их ледяного прикосновения у него заломило ребра и грудь, он с бесконечной осторожностью повернулся, откинул одеяло, и хотя холод тотчас тихонько пополз от груди к ногам, он все же опустил их на пол. Он запомнил, где находится дверь, и ощупью пробрался к ней, поджимая пальцы на ледяном полу. Дверь была заложена гладкой, как ледышка, деревянной щеколдой, и, стараясь ее отодвинуть, он нащупал рядом еще какой-то вертикально стоящий цилиндрический предмет; рука его скользнула вниз по холодной трубке, и, стоя в непроглядной леденящей тьме, он на мгновенье замер, держа в руках ружье и ощупывая онемевшими пальцами затвор. Потом он вспомнил, что на деревянном ящике, подставленном под лампу, лежала коробка патронов. Он постоял еще секунду, чуть-чуть наклонив голову и сжимая ружье в онемевших руках, потом прислонил его обратно к стене и осторожно, стараясь не шуметь, вытащил деревянную щеколду из пазов. Дверь сошла с петель и громко заскрипела, и тогда он схватил ее за ребро, поднял, поставил на место и остановился на пороге.
В небе не было ни единой звезды, а само оно напоминало бессильно обвисшее мертвое тело. Оно лежало на земле, как воздушный шар, из которого выпустили воздух, в него врезались контуры деревьев и плоский, как бы лишенный объема, прямоугольник кухни; в студеном мертвенном свете смутно выступали знакомые предметы – штабель дров, плуг, бочонок у кухонного крыльца со сломанной ступенькой, на которой он оступился, когда шел ужинать. Серая стужа просачивалась в него проворными струйками, словно вода, текущая в песок; она останавливалась, обходила препятствия, снова проползала вперед и наконец ровной и сильной струей потекла по незащищенным костям. Он беспрерывно дрожал от холода, и у него все время было такое ощущение, будто замерзшие руки, прикасаясь к телу, натыкаются на какой-то твердый посторонний предмет, который между тем все дергался и дергался, словно что-то живое внутри его мертвой оболочки изо всех сил старалось вырваться на волю. Над головой, на обшитой досками крыше, прозвучал одинокий легкий шлепок, и, словно по сигналу, серое безмолвие начало рассеиваться. Он осторожно затворил дверь и вернулся в постель.
В постели его стало трясти еще сильнее, и под холодный насмешливый шорох мякины он тихонько лежал на спине, слушая, как на крыше шепчет зимний дождь. Это был не барабанный бой, как бывает, когда сквозь чистый, бодрящий воздух проносится веселый летний дождик, а глухой невыразительный шелест, словно сама атмосфера, всей своей тяжестью навалившись на крышу, медленно растворяется, а потом размеренно и лениво капает со стрехи. Кровь его опять побежала по жилам, одеяло, как железо или лед, давило ему грудь, но пока он неподвижно лежал на спине, слушая ропот дождя, кровь его согрелась, тело перестало дрожать, и в конце концов он погрузился в какую-то мучительную судорожную дрему, населенную извивающимися образами и формами упрямого отчаяния и неуемного стремления к чему-то… пожалуй, даже не к оправданию, а скорее к сочувствию, к какой-то руке – безразлично чьей, лишь бы она вызволила его из этого черного хаоса. Разумеется, он бы ее ттолкнул, но она все равно восстановила бы его холодную цельность.
А дождь все капал, капал и капал; рядом безмятежно и ровно дышал Бадди – он даже ни разу не повернулся. Временами Баярд тоже ненадолго засыпал, но и во сне он бодрствовал, а просыпаясь, лежал в какой-то сумрачной дремоте, полной мелькающих видений; в ней не было ни облегченья, ни покоя, между тем как дождик, капля за каплей размывая ночь, уносил с собою в вечность время. Но все это тянется так долго, так дьявольски и бесконечно долго. Его измученная, утомленная борьбою кровь медленными толчками двигалась по телу, почти как этот дождик, размывая плоть. Ко всем в свой час приходит… Библия?.. Какой-то проповедник? Наверное, он знал. Сон, Ко всем в свой час приходит…[74] Наконец он услышал, что за стенами началось движение. Разобрать что-либо было невозможно, но он знал, что это люди, чьи имена и лица были ему знакомы; просыпаясь, он снова входил в мир, который он даже на время не смог утратить; люди, с которыми он… И ему стало легче. Звуки не прекращались; он услыхал, как открылась дверь, услыхал голос, который при некотором усилии мог бы даже узнать, а главное, теперь он мог встать и пойти туда, где все собрались вокруг весело потрескивающего огня, туда, где был свет и тепло. И он лежал, обретя наконец покой, намереваясь тотчас встать и пойти к ним, но не вставал, а кровь тем временем медленно текла по телу и сердце билось ровнее. Бадди тихо дышал рядом, и его собственное дыхание стало таким же спокойным, как дыхание Бадди, а приглушенные голоса и другие уютные домашние звуки проникали в холодную комнату, постепенно утишая тревогу. Это приходит ко всем, это приходит ко всем, утешало Баярда его усталое сердце, и в конце концов он уснул.