Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006) - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень любопытные детали, благодарю вас.
Этих вещей никто не знает. Может быть, через сто лет кому-нибудь будет интересно.
Это интересно, поскольку в ближайшие десятилетия вряд ли появится официальная биография Бродского. Слишком много ограничений и запретов.
От кого исходят эти запреты?
Якобы от самого Иосифа.
Не верю.
Может быть, Мария не так его поняла. Казалось бы, мы уже все знаем о его жизни. Какие могут быть секреты?
Если будет объективная биография, что не просто: человек начинает писать и уже врет. Люди, которые рассказывают, всегда немножко добавляют. Если писать всю правду о Бродском, то тогда надо писать про все его похождения. Мария этого не хочет. А если взять один аспект, это же будет неполноценный человек. В последний день Иосиф говорит: "Елена, вы ведь знаете, уже девятнадцать лет я в вас влюблен". Я говорю: "Так что же, юбилей на следующий год будет?" И он: "Боюсь, что без меня".
ЛЕДИ НАТАША СПЕНДЕР[104], ИЮНЬ-СЕНТЯБРЬ 2004
Вскоре после смерти вашего мужа Иосиф написал эссе в память о нем (6:386–407). Вам оно понравилось?
Да, понравилось. Это наиболее достоверный и живой портрет Стивена.
Знакомство Иосифа со Стивеном Спендером состоялось задолго до их настоящей встречи. В июне 1965-го Стивен передал с Ахматовой для Иосифа граммофонную запись оперы Пёрселла "Дидона и Эней". Помните этот эпизод?
Да, о двадцатипятилетнем поэте, находящемся в трудовом лагере на севере России, мы со Стивеном услышали от Анны Ахматовой в 1965 году, когда она приезжала в Англию для получения почетной степени в Оксфорде. Мы послали ему через Ахматову том Джона Донна, запись Ричарда Бёртона, читающего избранные стихи английских поэтов, и какие- то "теплые вещи". Это стало прелюдией к одной из самых благодатных дружеских связей Стивена на склоне лет.
Вы присутствовали на церемонии в Оксфорде, когда Ахматовой присвоили почетную степень?
Я — нет, Стивен видел ее в Оксфорде, он присутствовал на церемонии. Потом я виделась с ней в Лондоне, обо всем этом написано в моей статье[105].
Вы помните, как она выглядела, о чем говорила?
Она была чудная, правда, чудная. Она была невероятно величественна, но очень иронична.
Кто был у нее переводчиком?
Переводчика не припомню, по-моему, Ахматова говорила по-английски.
Вы были самым первым человеком, с кем Бродский познакомился, когда Оден привез его в Лондон в июне 1972 года. Вы встретили их в Хитроу и отвезли к себе домой. Что вы помните из того случая?
Уистан Оден привез его пожить к нам в Лондон спустя всего неделю или около того после его отъезда из Ленинграда. Самые яркие воспоминания остались от его первой недели в Англии в 1972 году, а затем от нашего последнего приезда в Нью-Йорк в 1994-м, в последние месяцы жизни Стивена. Хотя между этими эпизодами двадцать два года, обе картинки составляют единое целое. Как и у других больших художников, с кем я дружила, например у Генри Мура или Стравинского, его внутренний дух оставался неизменным, как бы сильно ни закручивалась и ни перестраивалась художественная и духовная жизнь вокруг него.
Вы заранее знали, что Оден привезет с собой Бродского?
Да, Оден позвонил из Австрии.
Каково было первое впечатление от Иосифа?
Первое впечатление у меня от Иосифа — как от Стравинского, его собрата по изгнанию — искрометная творческая энергия, рвущаяся наружу из слишком тесного тела. Естественно, в тот первый вечер нас заботило, как он чувствует себя, грубо оторванный от семьи, друзей, привычной повседневной жизни, даже от родного языка. То, что он называл "ретроспективным механизмом" потока сознания изгнанника, видимо, работало на полную мощность. Однако нас поразила его поэтическая решимость быть открытым любым впечатлениям. С самого начала мы восхищались его силой и не ощущали разницы в возрасте — он был на тридцать лет младше Стивена и всего на пять старше нашего сына Мэтыо, с которым всегда был особенно близок.
Бродский был поражен красотой голосов в вашем доме: "Было ощущение, что комнату внезапно заполнили все вообразимое благородство, благожелательность, грация и отстраненность английского языка" (6:388), — писал он. Как звучала английская речь Бродского на подобном фоне?
Он имел в виду в основном английский Стивена, язык Уистана был уже американизирован. Иосиф проявлял излишнюю скромность по поводу собственного разговорного английского. Он говорил свободно, только иногда сбивался, словно шел по камням через ручей; мысли у него опережали речь и благодаря своей абсолютной силе побеждали. Его необычайная осведомленность, в силу широты круга чтения, делала секундные заминки практически незаметными. Это право поэта — отвергнуть неточное слово. Я раньше думала, что его "Well" перед каждой репликой служило предварительным извинением за возможную неточность формулировок с точки зрения требовательных стандартов поэта.
Как обнаруживала себя любовь Бродского к английской поэзии?
Я была поражена тем, какие вещи он знал, когда он делился своей страстью к английской поэзии за ужином с Уистаном и Стивеном. Иосиф был в ударе, обращался к поэтам всех веков, не только к своему любимому Джону Донну. Меня поразило, сколько он помнит по-английски. Уистан обладал великолепной вербальной памятью, но у Иосифа память была лучше.
Пожалуйста, перескажите тот случай, когда Оден и Бродский декламировали дуэтом стихотворение Джона Бечемана, которое начинается "Up the Butterfield aisle / Rich with Gothic enlacement…"
Поскольку мы должны были присоединиться к Джону Бечеману через несколько дней на обеде у местного епископа, все трое начали цитировать Бечемана. Иосиф, к моему удивлению, на одном дыхании выдавал целые стихотворения, а затем присоединился к Уистану, чтобы нараспев прочесть роскошным дуэтом:
Up the Butterfield aisleRich with Gothic enlacement(Licenced now for embracement)You and I, Pam, as the organThunders over us all.
По Баттерфилдскому проходуКружев готики заклятья(Нынче с правом на объятья)Ты да я, Пэм, а над намиВсерокочущий орган.
Смесь американизированных интонаций Уистана и сочного русского акцента Иосифа добавляли веселья. На этом вдохновенном пиршестве умов я почувствовала, что поэзия была для него также ободряющей terra firma — твердой почвой в смятении изгнания.
Говорил ли он о своей жизни в Советском Союзе?
Нет, он никогда не рассказывал о своей прежней жизни и ее трудностях, разве что в виде странновато жизнерадостных сардонических анекдотов. Подобно Ахматовой, он обладал неистребимым сарказмом, не просто презрением к тирании, которую они были обязаны выносить, но отказом признать собственное бессилие. В 1965 году она дразнила Стивена за его англизированные попытки произнести слово "Брежнев". "Кто?" — "Брежнев". — "Кто?" И затем сказала с доверительной иронией:
Вы не можете произнести его имя — да и я не могу.
В том же духе Иосиф любил вспоминать, как американские туристы в Москве обратились к нему с вопросом, откуда им лучше посмотреть на Кремль, и свой веселый ответ: "Из кабины американского бомбардировщика".
Бродский говорил, что Оден и Спендер были его семьей. В каком смысле?
Я не понимала, до какой степени мы действительно заменили ему семью. Учитывая жестокое лишение близких контактов с родной семьей, особенно в последние дни жизни его отца, его семейное чувство к нам, казалось, давало хоть небольшое, но утешение. Он признавался мне, что пытался звонить отцу и не смог пробиться, и прошли годы, прежде чем он получил разрешение это сделать. Я знала, что он ощущает себя членом нашей семьи. Он также чувствовал себя старшим братом. Позже, когда он присоединился к Мэтью и Стивену на каникулах, устраиваемых ими раз в два года и начинавшихся в Венеции, его радость от ощущения себя частью семейной троицы стала полной. В то время он не говорил о скорби в отношении собственных родителей. Я не могу себе представить большую щедрость духа, чем эта. Возможно, ключ к пониманию его тоски по ним заключается в последних словах прощания, обращенных к Стивену в церкви перед заупокойной службой. Он пришел на похороны и задержался в изножье гроба Стивена и произнес: "Спасибо за все! Передай привет Уистану и моим родителям. Прощай".
Как вы думаете, он верил в иную жизнь?
Думаю, да, в каком то смысле. Что еще интересно, так это его отношения с моей дочерью, Лиззи, о которых я еще по-настоящему не думала. Когда он жил у нас, то водил Лиззи обедать. Он очень много ей выговаривал; как-то она разрыдалась, потому что он сказал, что она несерьезна, талантлива, но несерьезна. По-моему, она тогда учила русский. В тот вечер у нас тут был званый ужин, и он решил, что раз повел себя так ужасно с Лиззи, то не может показаться на ужине. Нам пришлось убеждать его, что все на самом деле в полном порядке.