Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а я пойду! — сказал Петунников, выдвигаясь откуда-то из-за угла. — Квартирку вы мне сегодня ослободите, господин… Я ломать буду эту хибарочку… Позаботьтесь… а то я обращусь к полиции…
На дворе пронзительно рокотал свисток полицейского, у дверей ночлежки тесной толпой стояли ее обитатели, позевывая и почесываясь.
— Итак, не хотите знакомиться?.. Невежливо!.. — смеялся Аристид Кувалда.
Петунников достал из кармана кошелек, порылся в нем, вытащил два пятака и, крестясь, положил их в ноги покойника.
— Господи благослови… на погребение грешного праха…
— Что-о? — гаркнул ротмистр. — Ты — на погребение? Возьми прочь! Прочь возьми, я тебе говорю… мер-рзавец! Ты смеешь давать на погребение честного человека твои воровские гроши… разражу!
— Ваше благородие! — испуганно крикнул купец, хватая пристава за локти. Доктор и следователь выскочили вон, пристав громко звал:
— Сидоров, сюда!
Бывшие люди стали в дверях стеной и с интересом, оживлявшим их смятые рожи, смотрели и слушали.
Кувалда, потрясая кулаком над головой Петунникова, ревел, зверски вращая налитыми кровью глазами:
— Подлец и вор! Возьми деньги! Гнусная тварь — бери, говорю… а то я в зенки твои вобью эти пятаки, бери!
Петунников протянул дрожащую руку к своей лепте и, защищаясь другой рукой от кулака Кувалды, говорил:
— Будьте свидетелем, господин пристав, и вы, добрые люди.
— Мы, купец, недобрые люди, — раздался дребезжащий голос Объедка.
Пристав, надув лицо, как пузырь, отчаянно свистел, а другую руку держал в воздухе над головой Петунникова, извивавшегося перед ним так, точно он хотел влезть ему в живот.
— Хочешь, я заставлю тебя, ехидна подлая, ноги целовать у этого трупа? Х-хочешь?
И, вцепившись в ворот Петунникова, Кувалда швырнул его, как котенка, к двери.
Бывшие люди быстро расступились, чтобы дать купцу место для падения. И он растянулся у их ног, испуганно и бешено воя:
— Убивают! Караул… убили-и!
Мартьянов медленно поднял свою ногу, прицеливаясь ею в голову купца. Объедок со сладострастным выражением на своей физиономии плюнул в лицо Петунникова. Купец сжался в маленький комок и, упираясь в землю ногами и руками, покатился на двор, поощряемый хохотом. А на дворе уже появились двое полицейских, и пристав, указывая им на Кувалду, кричал:
— Арестовать! Связать!
— Вяжите его, голубчики! — умолял Петунников.
— Не сметь! Я не бегу… я сам пойду, — говорил Кувалда, отмахиваясь от городовых, подбежавших к нему.
Бывшие люди исчезали один по одному. Телега въехала во двор. Какие-то унылые оборванцы уже тащили из ночлежки учителя.
— Я т-тебя, голубчик… погоди! — грозил пристав Кувалде.
— Что, атаман? — ехидно спрашивал Петунников, возбужденный и счастливый при виде врага, которому вязали руки. — Что? Попал? Погоди! То ли еще будет!..
Но Кувалда молчал. Он стоял между двух полицейских, страшный и прямой, и смотрел, как учителя взваливали на телегу. Человек, державший труп под мышки, был низенького роста и не мог положить головы учителя в тот момент, когда ноги его уже были брошены в телегу. С минуту учитель был в такой позе, точно он хотел кинуться с телеги вниз головой и спрятаться в земле от всех этих злых и глупых людей, не дававших ему покоя.
— Веди его, — скомандовал пристав, указывая на ротмистра.
Кувалда, не протестуя, молчаливый и насупившийся, двинулся со двора и, проходя мимо учителя, наклонил голову, но не взглянул на него. Мартьянов с своим окаменелым лицом пошел за ним. Двор купца Петунникова быстро пустел.
— Н-но, поехали! — взмахнул извозчик вожжами над крупом лошади.
Телега тронулась, затряслась по неровной земле двора. Учитель, покрытый каким-то тряпьем, вытянулся на ней вверх грудью, и живот его дрожал. Казалось, что учитель тихо и довольно смеется, обрадованный тем, что вот наконец он уезжает из ночлежки и более уж не воротится в нее, — никогда не воротится… Петунников, провожая его взглядом, благочестиво перекрестился, потом тщательно начал обивать своим картузом пыль и сор, приставшие к его одежде. И по мере того как пыль исчезала с его поддевки, на лице его являлось спокойное выражение довольства. Со двора ему видно было, как по улице в гору шел ротмистр, с прикрученными на спине руками, высокий, серый, в фуражке с красным околышком, похожим на полосу крови.
Петунников улыбнулся улыбкой победителя и пошел к ночлежке, но вдруг остановился, вздрогнув. В дверях против него стоял с палкой в руке и с большим мешком за плечами страшный старик, ершистый от лохмотьев, прикрывавших его длинное тело, согнутый тяжестью ноши и наклонивший голову на грудь так, точно он хотел броситься на купца.
— Ты что? — крикнул Петунников. — Ты кто?
— Человек, — раздался глухой хрип.
Петунникова этот хрип обрадовал и успокоил. Он даже улыбнулся.
— Человек! Ах ты… такие разве люди бывают?
И, посторонившись, он пропустил мимо себя старика, который шел прямо на него и глухо ворчал:
— Разные бывают… как бог захочет… Есть хуже меня… еще хуже есть… да!
Хмурое небо молча смотрело на грязный двор и на чистенького человека с острой седой бородкой, ходившего по земле, что-то измеряя своими шагами и острыми глазками. На крыше старого дома сидела ворона и торжественно каркала, вытягивая шею и покачиваясь.
В серых, строгих тучах, сплошь покрывших небо, было что-то напряженное и неумолимое, точно они, собираясь разразиться ливнем, твердо решили смыть всю грязь с этой несчастной, измученной, печальной земли.
1897Скуки ради[50]
…Извергая клубы тяжелого, серого дыма, пассажирский поезд, как огромное пресмыкающееся, исчезал в степной дали, в желтом море хлебов. Вместе с дымом поезда в знойном воздухе таял сердитый шум, нарушавший в продолжение нескольких минут равнодушное молчание широкой и пустынной равнины, среди которой маленькая железнодорожная станция возбуждала своим одиночеством чувство грусти.
И когда глухой, но жизненный шум поезда рассеялся, замер под ясным куполом безоблачного неба, — вокруг станции снова воцарилась угнетающая тишина.
Степь была золотисто-желтая, небо — ярко-голубое. И та и другое необъятно велики; коричневые постройки станции, брошенной среди них, производили впечатление случайного мазка, портившего центр меланхолической картины, трудолюбиво написанной художником, лишенным фантазии.
Ежедневно в двенадцать дня и в четыре пополудни к станции приходят из степи поезда и стоят по две минуты. Эти четыре минуты — главное и единственное развлечение станции: они приносят с собой впечатления ее служащим.
В каждом поезде толпа разнообразных людей, разнообразно одетых. Они являются на миг; в окнах вагонов мелькнут их утомленные, нетерпеливые, равнодушные лица — звонок, свистки — и с грохотом они уносятся по степи, вдаль, в города, где кипит шумная жизнь.
Служащим станции любопытно видеть эти лица, и, проводив поезд, они делятся друг с другом наблюдениями, схваченными на лету. Вокруг них лежит молчаливая степь, над ними — равнодушное небо, а в их сердцах — смутная зависть к людям, которые ежедневно куда-то стремятся мимо них, тогда как они остаются, заключенные в пустыне, живя как бы вне жизни.
И вот, проводив поезд, они стоят на перроне станции, провожая глазами черную ленту, — она исчезает в золотом море хлеба, — молчат под впечатлением жизни, пролетевшей мимо них.
Они почти все тут: начальник станции — добродушный, полный блондин с большими казацкими усами; его помощник — рыжеватый молодой человек с острой бородкой; станционный сторож Лука — маленький, юркий и хитрый, и один из стрелочников — Гомозов, плотный, широкобородый, молчаливый мужик.
На скамье у двери станции сидит жена начальника, маленькая, толстая женщина, сильно страдающая от жары. На коленях у нее спит ребенок, лицо у него такое же пухлое и красное, как у матери.
Поезд скрывается под уклоном, кажется, что он зарылся в землю.
Тогда начальник станции говорит, обращаясь к жене:
— А что, Соня, самовар готов?
— Конечно, — лениво и тихо отвечает она.
— Лука! Ты тут, того… подмети полотно и перрон… видишь — сколько нашвыряли всякой всячины…
— Я знаю, Матвей Егорович…
— Да… ну, что же? Будем чай пить, Николай Петрович?
— По обыкновению, — говорит помощник.
А после провода дневного поезда Матвей Егорович спрашивал жену:
— А что, Соня, обед готов?
Потом он отдает приказание Луке, всегда одно и то же; приглашает помощника, который столуется у них: