Московский миф - Дмитрий Михайлович Володихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лживая дрянь были наши 20-е годы. Лживая дрянь – в литературе, истории, философии. Лживая дрянь – за редким исключением. Пролеткультовский лектор Белый, вернувшись в 1923-м из-за границы, всё пытался облобызаться с советской культурой, всё хотел быть тут своим…
Не потому ли роман Андрея Белого «Петербург» – роман, а его же роман «Москва» – ничто? Опухоль «текущего момента» широко раскинула метастазы. А ну-ка сделай, товарищ, что-нибудь полезное… для нас.
А ведь когда-то молодой Белый создал образ живой московской пестроты, в мелочах переданной исключительно точно. Его «Симфония (2-я, драматическая)» (1902) взошла на материале арбатской повседневности. Писаная тяжкой стихопрозой, она не стала источником цитат, не получила права постоянно присутствовать в интеллектуальном обиходе русской литературы, но всё же сделалась заметным явлением отечественного символизма. И есть в ней музыка, вечность, безумие, мистика и сарказм по отношению к мистике… вот только не превращает она Великий город в гниющую, вонючую свалку, в бессмыслицу истории и философии, как это произойдет через два десятилетия в романе «Москва». «Симфония» искрится юным талантом, которому систематический ум, скорее, мешает развиться, нежели способствует (в акматическом возрасте талант Белого будет поглощен и съеден его умом). Начинаясь столь же проказливо, как и роман «Москва», она уже к концу первой части перемежает сатирические тона с тонами светлой печали:
1. В тот час по бульвару шел седовласый старец в шапке с наушниками и распущенным зонтом.
2. Фонари тускло подмигивали. Порой встречались подозрительные личности.
3. Дождь шел как из ведра.
4. Остановился седовласый старец и горестно закричал, потрясая распущенным зонтом: «Боже мой, Боже мой!»
5. Одинокий прохожий изумленно обернулся, услышав этот крик… А дерева шумели, склоняясь, зовя в неизведанную даль.
В завершающей, четвертой, части «Симфония» звучит патетично, величественно, колокольно:
1. И опять была юная весна. Внутри обители высился розовый собор с золотыми и белыми главами. Кругом него возвышались мраморные памятники и часовенки.
2. Шумели деревья над одинокими покойниками.
3. Это было царство застывших слез.
4. И опять, как и год тому назад, у красного домика цвела молодая яблоня белыми, душистыми цветами.
5. Это были цветы забвения болезней и печалей, это были цветы нового дня…
6. И опять, и опять под яблоней сидела монашка, судорожно сжимая четки.
7. И опять, и опять хохотала красная зорька, посылая ветерок на яблоньку…
8. И опять обсыпала яблоня монашку белыми цветами забвения…
9. Раздавался визг стрижей, и монашка бесцельно сгорала в закатном блеске…
Или же, в самом финале:
1. И опять, и опять между могил ходила молодая красавица в весеннем туалете…
2. Это была сказка…
3. И опять, и опять они глядели друг на друга, она и монашка, улыбались, как знакомые друг другу.
4. Без слов передавали друг другу, что еще не все потеряно, что еще много святых радостей осталось для людей…
5. Что приближается, что идет, милое, невозможное, грустно-задумчивое…
6. И сказка, как очарованная, стояла среди могил, слушая шелест металлических венков, колыхаемых ветром.
7. Перед ней раскрывалось грядущее, и загоралась она радостью…
8. Она знала.
9. Огоньки попыхивали кое-где на могилах.
10. Черная монашка зажигала огоньки над иными могилками, а над иными не зажигала.
11. Ветер шумел металлическими венками, да часы медленно отбивали время.
12. Роса пала на часовню серого камня; там были высечены слова: «Мир тебе, Анна, супруга моя!»
Выходит, молодой Андрей Белый видел одну Москву, а зрелый, переставший быть «блестящим мальчиком», ставший глубоко эрудированным недокумиром, недогением, заставил себя увидеть совсем другую.
«Москва и москвичи» Гиляровского появились в условиях той же «после-октябрьской жизни». И, кажется, Гиляровский то ли почуял, то ли получил аналогичное «задание». Но могучая богатырская натура его не позволила обойтись одной только грязеписью. Москва Гиляровского – страшна. Но все-таки под его пером видна бывает блестинка красоты, мощь старинных характеров, да и живет по соседству с грязью какая-то необузданная удаль, неистовая витальность, хотя бы отчасти оправдывающая нагромождения грубости, жестокости и корысти. У Белого – не то. Его Москва смердит. Его Москва безнадежна. Из заблеванных хитровских вертепов Гиляровского выбраться можно. Из мертвой помойки Белого – никогда. Белый как литератор безусловно сильнее Гиляровского, но как личность – у́же, скуднее его.
Что вышло у красного Белого?
Антимиф.
Злой призрак Москвы.
Дух ее обезображен автором до неузнаваемости, ритуально убит, осквернен при погребении и вновь вызван пугать нового обывателя беззубой улыбкой и клочьями кожи, свисающими с оголенного черепа.
Какая это Москва?
Это реприза мелкого беса, соллогубьего отродья, пакостничающего на кладбище. Это мерзкое хихиканье, «кощуны» и «глумы» без доброго чувства, без милосердия, без искры Божьей…
Сколько тут правды?
Крупицы, ничтожная мелочь – даже если говорить не об исторической или культурной правде, а о чисто литературной, о правде художественного образа. С такой натугою натягивает Андрей Белый на живое лицо города маску мертвеца, кряхтя и морщась, юродствуя и клоунствуя попеременно, что выходит у него вместо полноценного романа затянутая проказа, пестрая озорнина, чрезмерная во всем.
Оно и кануло в могилу, не оставив литер вечности на сердцах.
«Певучий город». Москва Марины Цветаевой
Марина Цветаева – плоть от плоти Багрянородного города, сердцевинно-московский человек. Она глубоко укоренена в московской старине, московской культуре, духе московском. Белокаменная, или, как любила говорить сама Марина Ивановна, «Семихолмая», – ее дом. Когда дом этот оказался утраченным, Цветаева горючими слезами восплачет о нем на чужбине и не отыщет больше пристанища, которое сможет назвать домом.
Меж обступающих громад —
Дом-пережиток, дом-магнат,
Скрывающийся между лип.
Девический дагерротип
Души