Красный ветер - Петр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это все. Больше мне сказать нечего…
Когда Денисио перевел, Бионди взглянул на командира полка и спросил:
— Я могу сказать несколько слов?
Риос Амайа кивнул:
— Да.
— Спасибо. — Бионди ухмыльнулся. — Красиво говорить умеют не только в России. Но есть такая закономерность: тот, кто умеет очень красиво говорить, обычно плохо поступает. И за красивыми словами всегда желает спрятать что-то скверное. Короче говоря, я не верю господину Павлито…
— Павлито нечего скрывать! — не сдержавшись, резко сказал Денисио. — В пулеметных лентах у него действительно не оставалось ни одного патрона. Машина его действительно была изрядно повреждена — двадцать семь пробоин в крыльях и в фюзеляже. Правильно я говорю, Эскудеро?
— Механик, который незаметно вошел в штаб и теперь скромно стоял у двери, горячо и быстро ответил:
— Двадцать семь пробоин! Вся «моска» — решето. Камарада Павлито — настоящий летчик. Камарада Бионди не прав. Так нельзя…
Бионди вспыхнул:
— Кто пригласил сюда младшего чина? Здесь собрались офицеры!
Эскудеро выскользнул из комнаты, и Денисио продолжал:
— Я верю Павлито. Он сделал бы то, что задумал.
— Я также не верю и господину Денисио, — изрек Бионди. — Чувства дружбы и землячества — плохие судьи.
И тогда встала и подошла к столу Эстрелья.
Она была очень взволнована и некоторое время не могла произнести ни слова. Пересилив себя, Эстрелья обратилась к комиссару Педро Мачо:
— Дядюшка Педро, дайте мне сигарету.
Комиссар улыбнулся:
— Спокойнее, дочка. И давай без дыма. С огнем — можно, но без дыма.
— Хорошо, — сказала Эстрелья. — Скажите, господин Бионди, — она нажала на слове «господин», вы вообще-то кому-нибудь, кроме самого себя, верите? Я летала с камарада Павлито на Севилью. Я видела его в очень опасные минуты. Святая мадонна, камарада Павлито не может быть трусом! Он говорит: «Когда я увидел тучу фашистов, мне стало страшно!» Ну и что? И мне стало бы страшно. И все, — наверное, в эту минуту испытывали страх., Правда, камарада Хуан?
— Правда, Эстрелья, — просто ответил Морадо. — К смерти привыкнуть нельзя. Страх подавить — можно, к смерти привыкнуть — нельзя, — повторил он. — Бесстрашен тот, кто готов умереть, хотя ему и больно расставаться с жизнью… И еще надо учесть: камарада Павлито в воздушном бою впервые… Я верю камарада Павлито…
Павлито сидел теперь в такой позе, словно ему стало все безразлично. Ничего не понимая из того, о чем здесь говорили, он думал, что никто не произносит и слова в его защиту. Чего там стрекочет эта сорока Эстрелья? Павлито… Павлито… А Денисио? А Хуан Морадо?
Он поднял голову и спросил у Денисио:
— Что сказала Эстрелья? О чем говорит комэск?
— Все в порядке, Павлито, — ответил Денисио. — Эти люди верят нам.
— Нам?
— Да, нам.
— А Риос Амайа?
Риос Амайа сказал:
— Разве мы ставили вопрос о недоверии к Павлито? Мы просто хотели все уточнить, не больше. Сейчас я разрешаю летчикам отдохнуть сорок — пятьдесят минут. Если, конечно, не будет сигнала тревоги…
Глава девятая
1Столица уже узнала, что правительство Ларго Кабальеро покинуло Мадрид. Слухи ползли по городу, как потоки грязи: фашистский генерал Варела окружил город со всех сторон. Свободной пока осталась дорога на Валенсию. Пока! Генерал Варела сказал: «Кто хочет остаться живым, должен уйти из Мадрида немедленно! Пока не поздно!..» Генерал Варела держит у стен Мадрида сорок тысяч марокканских фанатиков, марокканских мясников, марокканских потрошителей, которые ждут не дождутся, когда им разрешат ворваться в город и начать поголовную резню… За рекой Мансанарес генерал Варела сосредоточил танковый кулак из нескольких сотен машин. Пройдет немного времени, и вся эта армада ворвется на улицы Мадрида и станет крушить и давить все живое и неживое… На аэродромах стоят сотни мощных немецких и итальянских бомбардировщиков, по первому приказу готовых подняться в воздух, чтобы нанести по столице последний удар. Самый страшный, самый беспощадный, он превратит Мадрид в кучу камней, пыли и пепла…
Почему генерал Варела медлит с приказом начать последний штурм? Только потому, что он не хочет лишней крови и лишних жертв. Он верит в благоразумие мадридцев — они прислушаются к голосу рассудка и немедленно покинут столицу. Немедленно! По оставшейся пока свободной дороге на Валенсию, По той дороге, по которой бежало, бросив на произвол судьбы свой народ, правительство…
Слухи, слухи…
Фашисты из «пятой колонны» пачками бродят по улицам, шепчут, страшат, предупреждают: «Пока не поздно… Бросайте оружие, сопротивление бесполезно, бегите, пока не поздно…»
Фашисты из «пятой колонны», уголовники, «пистольеро»[15] из подворотен, с чердаков, из окон, занавешенных темными шторами и черными листами маскировочной бумаги, стреляют в дружинников, в солдат, женщин, детей, сеют панику. По отдельным людям стреляют из винтовок и пистолетов, по группам — из пулеметов, швыряют гранаты. Нужна паника. Большая, всепоглощающая паника.
На улицах кровь, стоны раненых, крики о помощи, проклятия. Дружинники, солдаты, просто группы людей врываются в дома, откуда летели пули и гранаты, устраивают повальные обыски и в случае малейшего подозрения расстреливают всех подряд — вершат правосудие. Кто-то может пострадать без вины? Может быть, но ведь война — необычная ситуация!..
На виа Легро, у дома с резными колоннами и прикрытыми жалюзи окнами, — толпа. Шум, гвалт, крики, яростные споры. Посередине лежит девчушка лет восьми с куклой в руках. И мертвая, она прижимает куклу к груди.
— Вон из того окна, — говорит человек в крестьянской одежде, показывая на третий этаж. — Я видел. Эта штука, которой закрыто окно, приподнялась, и я увидел дуло винтовки. И вспышку. Она сразу упала. — Он скорбно смотрит на мертвую девочку и грязным платком вытирает глаза.
— Ты что ж это врешь, ты что ж это врешь, негодяй?! — Чьи-то сильные руки хватают крестьянина за грудки и трясут. — Я стоял вот здесь и тоже все видел собственными глазами. Стреляли совсем не из этого дома, а вон из того. Слышишь? Ты, наверное, из ихней банды, ты, наверное, и сам фашист!
— Переодетый фашист! — Это кричит уже другой человек, за поясом у которого два пистолета и граната на ремешке. — Смерть ему!
Крестьянин — бледный, испуганный, растерянный — крестится и говорит толпе:
— Клянусь святым Марком, я не фашист… Я честный человек… Люди добрые, я ни в чем не виноват, клянусь святым Марком… Я видел: стреляли оттуда.
— Какой он фашист! — выкрикивает седая женщина, отталкивая того, кто продолжает трясти крестьянина. — Какой он фашист, вы посмотрите на его руки!
Крестьянин протягивает руки, и все видят на его ладонях бугры застарелых твердых мозолей. Пальцы с прокуренными желтыми ногтями дрожат, но в глазах у него уже появляется надежда, и он, словно подлинный документ с настоящими печатями, показывает свои ладони всем по очереди. А мертвая девочка лежит на земле, и кажется, о ней забыли, но вот в ту врывается молодая красивая женщина, с криком падает на землю рядом с девочкой, рвет на себе волосы. Потом поднимает девочку с земли и медленно несет ее через расступающуюся толпу.
На минуту притихшие люди снова взрываются проклятиями и воплями, затем все до одного — и осмелевший крестьянин тоже устремляются к парадному входу дома с резными колотыми. Толкая друг друга, стараясь протиснуться вперед, поднимаются на третий этаж и врываются, чуть ли не сорвав дверь с петель, в первую направо квартиру — именно из этой квартиры, по общему мнению, выходит на улицу то самое окно, на которое указал крестьянин.
За столом — две или три бутылки вина, маслины в глубокой тарелке, сардины в открытой банке, хлеб, ветчина, сыр — сидят двое. Наверное, отец и сын: очень похожи друг на друга! Смоляные волосы, черные большие глаза, упрямые подбородки. Сюртуки, белые сорочки, галстуки…
Толпа остановилась. Люди застыли, ошеломленные, подавленные, растерянные. Никто из них давным-давно не видел ничего подобного. Ветчина, сардины, сыр… Сказка!.. Кроме соевых бобов и черствых лепешек, они давно ничего не имели. И теперь смотрят на стол завороженно.
Тот, что постарше, спокойно улыбается, приглашает:
— Садитесь.
У него приятная мягкая улыбка. Он, не торопясь, поднялся из-за стола, подошел к серванту и, взяв с полки поднос с несколькими хрустальными бокалами, вернулся на место.
— У нас горе, — мягко сказал он. — Час назад на улице убили мою дочь, его сестру. Фашисты. Она ни в чем не была виновата. Мы просим вас выпить вместе с нами за память о ней.
Женщина, которая первой вступилась за крестьянина, перекрестилась: