Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Из Сандомирщины… – буркнул усач.
– Просим! – послышался голос в толпе.
Рафал обвел всех сверкающим взором, точно ища, кого бы схватить за горло, и лишь после некоторой паузы сделал легкий общий поклон. Крики на мгновение смолкли. Кто-то смущенно кашлянул, кто-то отодвинулся со стулом. У стола оказалось два пустых места.
– Мы говорим тут, – крикнул Яржимскому с другого конца усач, которого звали ротмистром, – о Стасе Войсятиче, который хотел попасть в высший свет, явившись прямо из Кобрина…
– А попал на собрание масонов, – прервал его молодой блондин уже заплетающимся языком, – фармазоны стали водить его по всяким лавкам и погребам. Велели ему – ха-ха! – благоговейно прикасаться к кочнам капусты, повторяя при этом какие-то дурацкие слова, совать руки по локоть в горшки с простоквашей, чертить пальцем кресты на кусках сала. Нет, не могу, умру со смеху…
– Ты его должен знать, Яржимский, этого Войсятича. Ты ведь решительно всех знаешь.
– А ты, ротмистр, не постыдился с такими усищами служить под начальством Зайончека[279] и знаешь только богатых.
– Ты прав. Я не со всеми люблю якшаться… У меня, видишь ли, на шушеру от природы короткая память.
– Особенно когда приходится отдавать долги.
– Карточные, аристократ, – среди общего шума все громче кричал ротмистр, – в которые я влез в твоем atelier…[280]
– Я слышал, что atelier Яржимского помещается вовсе не там, в частной квартире, а совсем в другом месте, – шелестя шелком, процедил вполголоса изысканно одетый и стройный молодой человек с изящными жестами.
– Да это всем известно! – продолжал ротмистр. – Всем известно, что у него два, но я говорю об игорном.
Яржимский слегка покраснел и стал небрежно стряхивать пыль с лацкана фрака.
– Послушай, Шпилька, ты заговариваешься, – бросил он в сторону франта с ироническим лицом.
– Заговариваюсь? Ты шутишь! Я сдержан, как ксендз Бодуэн.[281] Если я говорю, что баронесса…
– Счастливец, – заорал ротмистр, – вот счастливец: баронесса обдирает старого сенатора, а он…
Яржимский взял со стола огромный мокрый букет. Кто-то рядом схватил его руку и прижал к скатерти. Вся компания не переставала хохотать. Ротмистр, утирая потное лицо, медленно проговорил:
– Завтра станешь к барьеру и ответишь за букет, который ты тронул.
– Уши обкарнаю тебе, старый трус!
– Хорошо сделаешь. По крайней мере я не услышу больше о тебе, твоих лошадях и твоей баронессе. Ну, а пока довольно. Позвать Качора…
– Качор! – закричало несколько голосов.
В дверях показалась напудренная голова хозяина.
– Вина сюда неси, лакейская душа! Ты отъелся и стал толст, как словарь Форчеллини.[282] Дрыхнешь на гетманской кровати, а о господах своих совсем позабыл! – посыпались на него упреки.
Тотчас же появились новые корзины. Опять рекой полилось шампанское, белое бургундское, старее венгерское.
Кто-то пел:
Je ne trouve rien de charmantComme les belles;Je ne pourrais un seul momentVivre sans elles,Mais sans jamais trop m'engagerJe les courtise…[283]
Кто-то пьяным фальцетом закончил:
Toujours aimer, souvent changer —C'est ma devise…[284]
– Тебя это не касается, Яржимский, – подтрунил из угла косоглазый юнец. – Ты постоянный.
– Я слышал от почтенных дам, – шепнул ротмистр на ухо приятелю, по прозвищу Шпиц, так, чтобы все в зале слышали, – да, да… что она кормит его с ложечки, три раза в день дает ему сгущенного токайского. И только поэтому…
– И экономит на этом, потому что он ей служит и шляпницей и модисткой, – прошептал Шпиц.
– Ошибаетесь! – закричал косоглазый. – Не это источник главных его доходов. Что это для него! При таком роскошном образе жизни нужно немало денег. Я не хочу делать огласку, но я располагаю точными сведениями. Он – раб долга, человек трудолюбивый, заслуженный. У него есть тайная пивоварня. Я вот только не знаю еще точно – на Клопоцкой или где-то неподалеку от Варецкой улицы. Он варит полпивцо, потому что и сам полушляхтич. Утром, когда мы все спим без зазрения совести, он сам, переодевшись возчиком, развозит пиво по еврейским шинкам. Вот как он трудится!
– Замолчи! Замолчи! – закричали на него.
– Чего вы его дразните?
– Потому что мне так хочется, – взъерепенился Шпиц.
– Вы стали такими подлецами, – зарычал ротмистр, – что хотите выбить последний глаз клубной свободе, заткнуть всем глотку! Не бывать этому! Пускай умру на этом месте, а буду говорить то, что мне нравится!
– Дайте ему выговориться, – сказал Яржимский.
– Буду говорить, и все о тебе. Я знаю, слышал по крайней мере, что на Медовой в Борховском саду ты…
– Он хочет не только сразить меня завтра у барьера своей грозной шпагой, прославленной в двенадцати бегствах с поля битвы, – язвил Яржимский, – но и обесславить меня перед смертью, чтобы не платить долгов…
– Ошибаешься. Я буду плясать на твоей могиле – это верно, но поставлю памятник с подобающей надписью на латинском языке. Перечислю ямбами все твои заслуги.
– Не делай этого, потому что даже в коротком стихотворении не выдержишь, чтобы не соврать.
– Я заметил, – перекричал всех остальных косоглазый, вылезая из своего угла, – что Бенедикт стремится к absolutum dominium.[285]
– Никто этого не заметил, – возразил тот, кого назвали Бенедиктом, – кроме тебя, потому что ты человек дошлый. Я только не могу понять, почему тебя сейчас огорчает то, чему ты недавно так шумно радовался.
– Что они там городят?
– Я напоминаю этому белесоглазому, что он мещанин, принадлежит к третьему сословию, а не к нам, несущим столько грехов на своих фраках и прическах.
– Докажи ему сей позор, а то заставим тебя заплатить за весь ужин.
– Да ведь это не подлежит никакому сомнению. Я вышел уже из пеленок и даже выделывал первые па на отнюдь не легком паркете флирта, когда сей белесоглазый записался в варшавской ратуше в сословие мещан, в цех добродетельных сапожников, а может быть, даже велеречивых портных.
– Врешь! – крикнул косоглазый.
– Пойдемте в ратушу, проверим!
– Идем в ратушу!
– Попросим Келера показать бумагу.
– Ну а если мы найдем там его подпись с соответственной патриотической завитушкой, что тогда? Где справедливость?
– Ввергнем его в яму к скорнякам, объединенным с сапожниками.
– Они велели ему сунуть руки по локоть в банки с солеными огурцами и трижды возгласить: Mak be nak! – бормотал блондин, сидевший рядом с Рафалом.
Он смотрел на Рафала совершенно осовелыми глазами и хватался руками за его плечи.
Яржимский, нисколько не смущаясь колкими остротами ротмистра и прочих, заботливо ухаживал за Рафалом. Он наливал ему из большой бутылки бургундскою, придвигал тарелки и блюда. Рафал пил охотно, лишь бы не сидеть в неловком бездействии, которое, как он прекрасно понимал, бросалось всем в глаза. Вино придало ему отваги и развязности. Он все нахальнее и небрежнее поглядывал на сидевших, прислушивался к их разговорам, вернее – шумным пререканиям, россказням и сальным анекдотам. Французы-эмигранты держали в этом отношении пальму первенства, хотя местные тоже от них не отставали.
На другом конце стола сидел, развалясь и положа локти на стол, человек лет за сорок, с красным лицом и хмурыми глазами. Он расстегнул рубаху, развязал шейный платок и громко пыхтел. Он устремил на Рафала глаза.
– А позвольте узнать, – обратился он к юноше, – вы из каких Ольбромских?
– Слышал ведь, из Сандомирщины, – буркнул Яржимский, прерывая разговор со своим собеседником.
– Тебя, что ли, спрашивают, философ? Из Сандомирщины! Если из Сандомирщины и Ольбромский, так, должно быть, брат или родственник Петра.
– Я его брат.
– Вот как! Где ж он сейчас живет, этот мизантроп?
– Умер несколько лет назад.
– Умер… – проговорил тот с таким спокойствием, как будто узнал, что брат Рафала взял в аренду другой фольварк. – Жаль парня. Офицер был – что надо, ученый. Хоть педант и проповедник. В моей округе стоял. Жили мы с ним дружно. Его febris[286] трясла от негодования, когда мы, местная молодежь, выписывали себе модные пуговицы к фракам, канты к жилеткам, пряжки к башмакам, парижские башмаки и мешочки для волос от Карпентье, когда заводили об этом разговоры, пререкались да спорили. Бывал он у меня в Олеснице, когда они отлеживались под Поланцем.
– В Олеснице! – с живостью воскликнул Ольбромский.
Одно из самых прекрасных воспоминаний его жизни, ночь с соловьями и чудными звездами, каких он никогда после этого не видел больше, промелькнуло в его уме.
– Ну да, в Олеснице, в моем гнезде. Ты, сударь, может, знаешь эти места?
– Да. Я проезжал мимо по дороге к брату под Малогощ.
– Ну – и трудную же дорогу ты себе выбрал… Из Сташова на Броды, так, что ли?
– Да, да! Там большие озера, камыши, широкие луга.