Василий I. Книга 2 - Борис Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты — не знаю, а я, — здесь Кирилл сильно нажал голосом, с умыслом, нет ли, — люблю ее уже за то, что это — моя земля. Это земля моего отца моего деда… И — моих детей.
— Верно, мы любим отчину так, как любят родных людей, которых ведь не выбирают. — И Тебриз полез в свою кошницу — и у него оказалась припасенной тыква с хмельным питьем.
Кирилл, видно, изрядно устал в пути, сон сморил его. Задремал, привалясь к белому, гладкому и теплому валуну, и Тебриз, а когда очнулся, оцепенел от ужаса: прямо перед его глазами висел раздвоенный язык змеи! Сама же гадюка обвила кольцами руку Кирилла, которую тот во сне отбросил на плечо Тебризу.
Первым побуждением было ударить змею и вскочить с земли, но Тебриз вовремя одумался, вспомнив, что змеи сами не кусаются, если их не придавишь, не растревожишь, не преследуешь… Еще подумал с надеждой: не простой ли это полосатый уж? Стал, сильно скосив глаза, всматриваться: нет ли красновато-желтых пятнышек в форме мусульманского полумесяца на голове позади висков у этого гада ползучего? Не увидел — значит, змея! Подумал с запоздалым сожалением: «Надо было бы под деревом лечь… Мухи не выносят запах греческого ореха, и гады бы не полезли…»
У Тебриза окаменели скулы, затекли руки и ноги, но он лежал не шевелясь, даже стараясь реже моргать. И змея моргала редко, словно две слюдяные пластинки время от времени лениво заслоняли ее холодные с вертикальным разрезом зрачков глаза.
С неба слетело на лицо несколько капелек собирающегося дождя. «Да, надо бы нам под деревом лечь, а не у камней», — снова пожалел Тебриз.
Дождевые капли потревожили змею, она зашевелилась, раскрыла рот так широко, что и самой головы ее словно не стало, одна сплошная пасть с острыми, скошенными назад зубами. Тут же и Кирилл очнулся, пошевелил рукой и прижал хвост змеи к своему телу. Змея в мгновение ока развернулась и ткнулась квадратной чешуйчатой головой в шею Кириллу, который вскрикнул то ли от боли, то ли от испуга, вскочил на ноги. Тебриз почувствовал, как острые зубы змеи вонзились ему в большой палец левой руки. «Все же не уберегся», — только и успел подумать, сбросил на землю гадюку, стал остервенело давить ее каблуком сапога. Спохватился: надо же яд высосать, говорили бывалые люди, что если сразу, то и не опасно…
Недобитая змея, трудно извиваясь, уползла в расщелину камней. Тебриз, громко чавкая, обсасывал палец и сплевывал себе под ноги. Кирилл, казалось, еще не все понимал, стоял столбом, держась рукой за укушенное место. Проводив взглядом рябой змеиный хвост, сказал отрешенно:
— Вот и все… Неужто умрем, как умирают лошади да змеи с мухами?
— От зачатия века так было, — бормотал в ответ Тебриз, еще не понимая, высосал ли он уже яд из ранки, избежал ли смертельного отравления. — Эх, есть у византийцев, слыхал я, камень, который исцеляет от змеиного укуса, так и камень называется — змеиный. Надо растереть его в порошок и присыпать к ранке.
— Лучше нам с тобой иметь камень винного цвета.
— Аметист?
— Да, «непьяный»… Тогда бы нас не тронула змея, тверезых-то… И вот скажи же ты, как нарочно: я всегда возил с собой белую одежду — вдруг прямо завтра затрубит архангел и померкнет солнечный зрак, а нынче у меня ее и нет с собой!.. У змеи уж не было яда, когда она тебя хватанула, ты-то будешь еще бренную жизнь на этом свете вести. А мне — закрыть глазки да лечь на салазки… Сгоняй-ка в город, купи на базаре мне белую одежду и попа какого-никакого приведи. Исповедоваться хочу, мне много чего надо сказать тем, кто остается здесь. Да может, еще, слышь-ка, может, и камень этот греческий найдешь…
Тебриза не надо было долго уговаривать. Он махнул в седло Кирилловой лошади, которая уж отдохнула и набралась сил за это время, побежала резво и безнатужно.
Вернулся он, когда уже начало смеркаться. Полотняную белую одежду купил, а змеиного камня не продают. И попа не нашел, но заверил, что он хоть и как турецкий чернец одет, однако таинство покаяния по всему христианскому чину может соблюсти. Кирилл согласился видеть в Тебризе духовника, которому можно принести покаяние в грехах.
Ранка на шее у Кирилла уже начала кровоточить, появилась кровь также в носу и во рту, он испытывал озноб, тошноту и боль в животе. Но был в полном самообладании, даже как-то сосредоточился внутренне, собрался с мыслями.
Тебриз делал вид, что слушает внимательно, кивал в знак понимания и сочувствия головой, а сам предавался извечному размышлению о том, для чего же родится человек: для жизни или для смерти? Будет — нет ли загробное воздаяние, жизнь вечная?.. Благодать ли для души смерть телесная? Об этом узнать можно было бы только от тех, кто уже поселился на том свете, но пока еще никто не возвращался оттуда, чтобы рассказать. Самому, значит, придется когда-нибудь испытать. Куда денешься? Мысли эти вызывали печаль и жалость к себе в грубой душе Тебриза. Не хотелось ему помирать, хотя бы и существовала эта загробная жизнь, хотя и считал он себя сам человеком православным с тех пор, как поступил на секретную службу к великому князю московскому. Но он сразу же бросил свои рассуждения о бренности и насторожился, как охотничий пес хорошей выучки, едва расслышал слова умирающего:
— Спешил-то ведь я на встречу с московским князем, надеялся, что вместе с ним едет и владыка Киприан либо служка его Фотий. На словах хотел сказать и грамотку заготовил о том, что исполнил я повеление — помог перейти в лучший мир самозваному влыдыке…
— Митяю? — всполошился Тебриз.
Кирилл помолчал, трудно ворочая распухшим языком.
— Нет, Митяй своей смертью почил, не потребовалось ничьего злохитрства.
— А почему же Сергий знал, что не увидит он Царьграда?
— Сергий на то и чудотворец: как посмотрел на Митяя, так и понял, что он уж глядец на дубец, что не выдюжить ему многотрудного пути.
— А отчего же корабль встал с покойником, а погребли у латинян?
— Я был там, видел все: в Царьграде война шла, генуэзские корабли никого не пускали, вот и пришлось… Митяй тихо предал душу свою в руце Божии. А вот другой лицемерный владыка русский — Пимин, этот от смертоносного зелия пал, аз многогрешный отравою окормил его… Возьми-ка в суме переметной грамотку мою, на бумаге начертанную. Киприану либо Фотию… Только смотри, как бы на глаза княжеских подручных не попала…
Тебриз нетерпеливо рылся в кожаной потрепанной сумке, отбрасывал в сторону всякие вещицы, не нужные уже хозяину, уходящему в лучший мир, нащупал хрусткую бумажку. Поднес близко к глазам, прочитал: «Архимандрит переяславского Горицкого монастыря, ко убиению имея дерзновение, от сего же возмездие принял. Вершил Епифан Кореев».
После этого Тебриз уж вовсе нерадиво принимал предсмертную исповедь, снедало его нетерпение остаться одному с бесценной грамоткой. Он отчужденно, даже и с неприязнью смотрел на Кирилла, думал о том лишь, сколь скоро возьмет того небо. А Кирилла вдруг оставила сила духа, он воскликнул с болью:
— Страшно, страшно умирать!
— Страшно жить, не умирать.
— Нет, жить хочу, сердце мое жизни жаждет, а не смерти.
— Что смерть? Это наша служанка и рабыня.
Кирилл долго молчал, словно бы обдумывал увещевание нечаянного своего духовника. Смирился все же — перекрестился непослушной, вздрагивающей рукой и попросил кротко:
— Панихиду закажи. Пусть отслужит батюшка церковный помин по усопшему Епифанию.
— По какому-такому еще Епифанию? — Тебриз уж и раздражения в голосе не мог сдержать, так не терпелось ему расстаться навсегда с Кириллом.
— Это я и есть, это мое прозвание по крещению.
— А Кирилл кто?
— И Кирилл я… Кореевым сыном по-улишному меня звали, Епифанием в честь мученика святого, а Кириллом стал я, чтобы Епифания уберечь от сглазу, от всякого вреда… Мало ли на свете людей лихих…
Тебриз восхитился про себя: ну и ну, ловки эти русичи — по три прозвания имеют, и притом без всякой утайки, как бы это так и надо. Захотелось еще раз в грамотку заглянуть, подпись Епифания увидеть. Он словно забыл, что в Таврии смеркается не постепенно, а вдруг, словно кто-то одним движением накидывает черный покров. Не мог ничего разглядеть, поднес к самым глазам бумагу, а тут порыв ветра — раз — и подхватил грамотку!.. Она вмиг исчезла во тьме, будто сгорела!..
Тебриз застонал от горя. Не веря, не надеясь, сделал несколько шагов в том направлении, куда дул ветер. Подошел к грецкому ореху. Показалось, что-то белеется на его толстом стволе. Подошел, крадучись, боясь ошибиться или спугнуть — она, грамотка, прилепилась, бьется-трепещет, вот-вот вовсе улетит…
Отлепил ее трясущимися руками, торопливо сунул за пазуху.
Так с того вечера и хранилась у него на груди грамотка Епифания Кореева — бесценная вещь, не один яхонт черевчатый небось отвалит за нее великий князь московский Василий Дмитриевич.