Виллет - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неужели Грэм и вправду напишет мне?» — задала я себе вопрос, опустившись без сил на край кровати.
Способность здраво мыслить потихоньку вернулась ко мне в полумраке этой длинной, тускло освещенной комнаты, и я сказала себе: «Разок он, может, и напишет мне. Присущая ему доброта способна побудить его к такому действию, но нельзя надеяться, что это повторится. Крайнее безрассудство полагаться на подобное обещание, неслыханное легковерие принимать несколько дождевых капель за родник, воды которого бесконечно долго не иссякают».
Целый час сидела я в раздумье, склонив голову. Мой Разум, положив мне на плечо дряблую руку и касаясь моего уха холодными, посиневшими, как у старика, губами, нашептывал: «Ну а если он и напишет, что тогда? Уж не рассчитываешь ли ты, испытывая наслаждение, отвечать ему? О неразумная! Внемли моим предостережениям! Да будет твой ответ кратким. Не обольщайся надеждой, что душа твоя возрадуется, а ум расцветет; не давай воли чувствам, держи себя в руках, не делай из дружбы развлечения, а из доверительного общения с друзьями — забавы».
«Но ведь ты не выговаривал мне за то, что я вела беседы с Грэмом», — оправдывалась я.
«Да, — отвечал он, — но мне и не нужно было. Беседовать тебе полезно. Твоя речь несовершенна. Во время разговора неполноценность твоя становится явной, призрачные мечты не получают поддержки, а речь твоя — это речь человека, испытавшего горе, лишения и нищету…»
«Но, — перебила я, — коли мое присутствие не производит впечатления, а речь неряшлива и невежественна, разве письмо не лучше выразит мои мысли, чем дрожащие, невнятно бормочущие уста?»
Разум ответил коротко: «Перестань лелеять эту мысль и не вздумай использовать ее в своих писаниях!»
«Значит, мне никогда нельзя будет открыть свои чувства?»
«Никогда!» — возгласил он.
Я застонала от его непреклонной суровости. Никогда… никогда… Какое страшное слово! Этот злой дух — мой Разум — не допустит, чтобы я подняла голову, рассмеялась или преисполнилась надежды; он не успокоится, пока я не буду окончательно подавлена, устрашена, укрощена и сломлена. Разум полагает, что я рождена лишь для того, чтобы трудиться ради куска хлеба, ждать смертного часа и предаваться грусти на протяжении всей жизни. Может быть, эта участь и справедлива, но ведь нет ничего удивительного в том, что мы время от времени пытаемся освободиться от власти Разума и выпускаем на волю его врага — нашу добрую живую Фантазию, которая поддерживает и обнадеживает нас. Мы непременно должны иногда разбивать свои цепи, как ни ужасна кара, ожидающая нас. Разум обладает дьявольской мстительностью: он всегда отравлял мое существование, как мачеха отравляет жизнь падчерице. Если я и подчинялась ему, то из страха, а не из уважения. Не будь у меня спасительной Фантазии, которой я тайно поклялась в верности, Разум давно довел бы меня до гибели своим жестоким обращением: лишениями, разочарованиями, скудной пищей, ледяным ложем, непрерывными безжалостными ударами. Не однажды Разум выбрасывал меня зимней ночью на холодный снег, швырял мне для пропитания изглоданные собаками кости, клянясь, что ничего иного у него в запасе нет, и отказывая мне в праве просить лучшего… Но потом, запрокинув голову, я различала лик в кругу переливчатых звезд, из коих самая яркая, та, что находилась в центре, посылала мне свет сочувствия и участия. Дух, более нежный и добрый, чем Человеческий Разум, в бесшумном полете нисходил в пустынный край, принося с собой аромат вечного лета, благоухание никогда не увядающих цветов, свежий запах деревьев, плоды коих суть жизнь, и чистый ветерок из мира, где днем светло и без солнца. Этот добрый дух утолял мой голод неведомыми яствами, взятыми у собирающих колосья ангелов, которые снимают урожай ранним росистым утром райского дня. Дух этот — Фантазия — нежно осушал мучительные слезы, уносящие с собой самое жизнь, утишал смертельную усталость, щедро дарил надежду и силу мне, отчаявшейся. Каким состраданием дышал он, какой опорой служил! Если я и преклоню колена перед кем-нибудь, кроме Бога, то припаду я лишь к его белоснежным, легким, всегда прекрасным стопам. В честь солнца воздвигнуты храмы, луне посвящены жертвенники, но твоя слава сияет ярче! Человеческие руки не воздвигают святилищ, уста не шепчут молитв в твою честь, но души испокон веков неизменно поклоняются тебе. Твоя обитель не ограждена стенами, не вздымается куполом, это храм, основанием которому служит бесконечное пространство; богослужения в нем совершаются во имя гармонии миров!
О безраздельная властительница! Твое бессмертие охраняет неисчислимая рать мучеников; свершениям твоим споспешествует когорта избранных достойнейших героев. Непререкаемое божество, самой сутью своей ты противостоишь разрушению!
Эта дочь Неба не забыла обо мне в тот вечер; увидев, как я рыдаю, она пришла, чтобы утешить меня: «Усни и спи спокойно, я позлащу твои сновидения».
Она сдержала слово и всю ночь охраняла мой сон, но на заре ее сменил Разум. Я проснулась в испуге. В оконные стекла стучал дождь; время от времени слышались сердитые завывания ветра; в ночнике, стоявшем на черной круглой подставке в центре дортуара, догорал огонь — день вступал в свои права. Как жаль мне тех, кто, просыпаясь, испытывает душевные муки! В то утро при пробуждении острая боль с титанической силой выхватила меня из постели. Как поспешно я одевалась в холоде дождливого утра! С какой жадностью пила ледяную воду, охладившуюся за ночь в графине! К этому укрепляющему средству я часто прибегала, как пьяница к вину, когда меня терзала печаль.
Вскоре зазвонил колокол, призывающий всех проснуться. Но я уже была одета и первой спустилась в столовую, где топилась печь. В остальных комнатах царил холод, так как в эти края уже пришла суровая континентальная зима, и, хотя было еще только начало ноября, над Европой проносился пронизывающий северный ветер. Помню, что, когда я впервые увидела эти черные печи, они мне не понравились, но теперь они вызывали во мне ощущение уюта, и я полюбила их, как любим мы в Англии камины.
Усевшись около одной из этих утешительниц, я предалась серьезному спору с самой собою о жизни и ее превратностях, о Судьбе и ее велениях. Мой рассудок, успокоившийся и окрепший после пережитого, установил для себя несколько непреложных законов, запрещающих под страхом жестокой кары вспоминать о минутах счастья в прошлом, приказывающих терпеливо продвигаться по невозделанной пустыне настоящего, предписывающих возлагать надежды на веру — но помнить при этом, что столп облачный для одних «был тучей и мраком, а другим освещал путь».[178] Эти законы усмиряли влечение к безрассудному идолопоклонству, сдерживали страстное стремление к земле обетованной, реки которой, вероятно, явятся взору лишь в предсмертных видениях, а цветущие пастбища ее можно увидеть с пустынной вершины могильного холма, только отправляясь в мир иной, как то случилось на горе Нево.[179]
Понемногу сложное ощущение силы и страдания объяло мое сердце и если не успокоило, то, во всяком случае, умерило его биение и помогло мне обратиться к повседневному труду. Я подняла голову.
Повторяю, я сидела около печи, стенки которой выходили в столовую и carre и, следовательно, обогревали оба помещения. Неподалеку от печи было окно, выходившее в carre. Я посмотрела в него и увидела за стеклом… край фески с кистью, лоб и два глаза. Мой взор натолкнулся на пронзительный взгляд — за мной явно следили. Только тогда я заметила, что лицо мое залито слезами.
В этом странном доме нельзя было найти уединенного уголка, нельзя было уронить слезу или предаться размышлению в одиночестве — кто-либо из соглядатаев уже был тут как тут. Какое же дело привело во внутренние покои в столь необычный час одного из соглядатаев — нового, в доме не живущего, да еще мужчину? По какому праву он осмелился подсматривать за мной? Никто другой из профессоров не решился бы пересечь carre до звонка, возвещающего начало занятий. Мосье Эмануэль не обращал внимания ни на время, ни на правила: ему понадобился какой-то справочник в библиотеке старшего класса, а путь туда лежал через столовую. Поскольку он обладал способностью сразу видеть все, что происходит впереди, сзади и по сторонам, он через маленькое оконце узрел и меня — и вот он стоит в дверях столовой.
— Mademoiselle, vous êtes triste.[180]
— Monsieur, j’en ai bien le droit.[181]
— Vous êtes malade de cœur et d’humeur,[182] — продолжал он. — Вы опечалены и в то же время возмущены. У вас на щеках слезы, и они, я уверен, горячи, как искры, и солоны, как кристаллики морской соли. Какой у вас отчужденный взгляд! Хотите знать, кого вы мне сейчас напоминаете?
— Мосье, меня скоро позовут к молитве; в этот час я не располагаю временем для долгих разговоров… Простите, но…