Была ли альтернатива? («Троцкизм»: взгляд через годы) - Вадим Роговин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим обстоятельством в значительной степени объяснялось, на наш взгляд, грубое и нелояльное отношение съезда ко всем выступлениям участников «новой оппозиции». В речах представителей большинства говорилось о том, что сам факт выступления оппозиции на съезде означает покушение на партийную дисциплину. Отвечая на эти обвинения, Каменев говорил: «Мы — на съезде, идёт борьба мнений, момент чрезвычайно тяжёлый, решений ещё нет, и поэтому в момент борьбы мнений, в момент, когда сопоставляются различные точки зрения, кричать о дисциплине — это значит пытаться заткнуть рот тому, с кем вы не согласны» [535].
Почувствовав, что на стороне правящей фракции находится абсолютное большинство съезда, Бухарин выступил с беспрецедентным заявлением о том, что «какие бы решения наш партийный съезд ни принял, мы все, как один человек… признаем решения партийного съезда единственным окончательным истолкованием ленинской партийной линии» [536]. Такое заявление объективно представляло собой новый шаг к сталинистской концепции единства и «монолитности» партии, согласно которой любые решения высших органов партии (а затем — её «вождя», полностью подчинившего себе эти органы) объявлялись истиной в последней инстанции, правильность которой обязаны безоговорочно признавать вся партия и каждый её член.
Крайне встревоженная этим заявлением Бухарина Крупская пыталась убедить съезд в том, что «нельзя успокаивать себя тем, что большинство всегда право. В истории нашей партии бывали съезды, где большинство было неправо. Вспомним, например, стокгольмский съезд. (Шум. Голоса: «Это тонкий намёк на толстые обстоятельства».) Большинство не должно упиваться тем, что оно — большинство, а беспристрастно искать верное решение. Если оно будет верным… (Голос: «Лев Давидович, у вас новые соратники»), оно направит нашу партию на верный путь. Нам надо сообща искать правильную линию. Громадное значение съезда в том и состоит, что этот съезд даёт выражение коллективной мысли» [537].
Однако такая трактовка вопроса о путях разрешения внутрипартийных разногласий у большинства делегатов, уже прошедших «школу» дискуссии 1923 года, вызвала резкое раздражение. По адресу Крупской посыпались многочисленные упреки в том, что она позволила себе сравнить XIV съезд с IV съездом РСДРП, на котором большинство оказалось у меньшевиков.
Что же касается ссылок на Троцкого, то участникам «новой оппозиции» ещё не раз пришлось услышать их от большинства съезда. Зиновьев и его приверженцы не только ни разу не прибегли в своих выступлениях на съезде к излюбленному ими жупелу «троцкизма», но оказались вынужденными фактически признать то, что поставленные ими вопросы о ненормальности партийного режима по существу повторяют критику со стороны «троцкистов». На это обстоятельство не преминули обратить внимание представители большинства, назойливо напоминавшие ленинградцам, что они излагают те взгляды, против которых ещё недавно сами выступали в дискуссиях с «троцкистами». Когда Зиновьев в заключительном слове предложил, не допуская фракций, оставаясь в вопросе о фракциях на старых позициях, вместе с тем поручить Центральному Комитету привлечь к работе все силы всех бывших групп в партии, в зале возникли шум и возгласы: «С кем вы заигрываете?» [538]
В особенно сложном положении оказался Лашевич, который на XIII партконференции высмеивал Преображенского и других оппозиционеров за их слова о том, что «они не хотели группировок, а ЦК,— все эти Сталины, Зиновьевы, Каменевы,— силой загнал их туда» [539]. Теперь же Лашевич вынужден был фактически повторить идеи оппозиции 1923 года. Говоря о подавлении свободы мнений внутри партии, он связывал его с тем, что в последние годы в ЦК настоящего коллективного руководства не было. «Вместо коллективного руководства, мы имели целый ряд политических, что ли, если так можно выразиться, комбинаций» [540],— говорил Лашевич. От имени ленинградской делегации он требовал, чтобы по всем спорным вопросам меньшинству была дана возможность высказывать свою точку зрения и защищать её. «Мы хотим, чтобы меньшинству не затыкали рот»,— говорил он. Лашевич вынужден был признать, что Троцкий по ряду вопросов, в том числе об аппарате, «говорил не только неверные, но и верные вещи» [541].
Говоря о необходимости восстановления внутрипартийной демократии, коллективного руководства, борьбы мнений в партии, о предоставлении прав меньшинству, деятели оппозиции подчёркивали, что серьёзной помехой утверждению демократических начал партийной жизни стала непомерно возросшая власть Секретариата ЦК, фактически возвысившегося над Политбюро. В силу этого свободное выражение мнений даже внутри ЦК и Политбюро становилось невозможным, что в свою очередь выступало источником фракционности в руководящих органах партии. Если бы Секретариат был в самом деле исполнительным органом Политбюро и Оргбюро, говорил Сокольников, «мы выиграли бы то, что внутри Политбюро был бы в самом деле возможен совершенно свободный обмен мнений… и было исключено образование твёрдо сплочённых групп в Политбюро и Центральном Комитете» [542].
Если в содокладе Зиновьева ещё не был назван по имени главный виновник фактического раскола в центральных органах партии, а вопрос о необходимости коллективного руководства ставился в самой общей форме, то в последующих выступлениях лидеров оппозиции и в заключительном слове Зиновьева был поставлен вопрос о фактическом подавлении Сталиным коллективного руководства. Сокольников и Каменев прямо говорили о необходимости снять Сталина с поста генсека. «Я не могу согласиться с тем, что если в Политбюро, или в ЦК, или на съезде встаёт вопрос о том, как должен быть организован Секретариат, и должен ли тот или другой товарищ быть в составе Секретариата, то это обстоятельство мы должны рассматривать, как попытку внутрипартийного переворота,— говорил Сокольников.— С этим я не согласен. Товарищи, я лично убежден в следующем: я думаю, что влияние и авторитет тов. Сталина, если бы даже он не был генеральным секретарём нашей партии… (Шум и крики.) Товарищи, неужели мы в самом деле на съезде партии не можем обсуждать вопрос, который в любой губернской организации можно обсуждать,— кто будет её секретарём… Я думаю, что мы напрасно делаем из вопроса о том, кто должен быть генеральным секретарём нашей партии, и нужен ли вообще пост генерального секретаря, вопрос, который мог бы нас раскалывать… Да, у нас был тов. Ленин. Ленин не был ни председателем Политбюро, ни генеральным секретарём и тов. Ленин, тем не менее, имел у нас в партии решающее политическое слово. И если мы против него спорили, то спорили, трижды подумав. Вот я и говорю: если тов. Сталин хочет завоевать такое доверие, как т. Ленин, пусть он и завоюет это доверие» [543].
Ещё более чётко и резко вопрос о Сталине был поставлен в заключительной части речи Каменева, где назывались пути выхода партии из кризиса, созданного злоупотреблением Сталиным захваченной им необъятной властью. «Мы против того, чтобы создавать теорию „вождя“, мы против того, чтобы делать „вождя“,— говорил Каменев.— Мы против того, чтобы Секретариат, фактически объединяя и политику и организацию, стоял над политическим органом. Мы за то, чтобы внутри наша верхушка была организована таким образом, чтобы было действительно полновластное Политбюро, объединяющее всех политиков нашей партии, и вместе с тем, чтобы был подчинённый ему и технически выполняющий его постановления Секретариат… (Шум.) …Именно потому, что я неоднократно говорил это т. Сталину лично, именно потому, что я неоднократно говорил группе товарищей-ленинцев, я повторяю это на съезде: я пришёл к убеждению, что тов. Сталин не может выполнить роли объединителя большевистского штаба» [544].
После этих слов Каменева накалённость атмосферы съезда достигла предела. Слова Евдокимова «Да здравствует Российская Коммунистическая Партия! Ура! Ура! Да здравствует ЦК нашей партии! Ура! Партия выше всего!» заглушались криками с мест: «Неверно!», «Чепуха!», «Вот оно в чем дело!», «Раскрыли карты!», «Мы не дадим вам командных высот!», «Сталина! Сталина!»… «Да здравствует тов. Сталин!!!» Большинство делегатов встало и под крики «Вот где объединилась партия» устроило Сталину овацию [545].
В этой накалённой атмосфере взял слово Ворошилов, который впервые в истории партии назвал Сталина «главным членом Политбюро» и произнес льстивый панегирик в его адрес. Дав съезду едва ли не мистическое объяснение особой роли Сталина, Ворошилов одновременно невзначай выболтал истинную причину его силы. «Тов. Сталину, очевидно, уже природой или роком суждено формулировать вопросы несколько более удачно, чем какому-либо другому члену Политбюро (Смех)… в разрешении вопросов он принимает наиболее активное участие, и его предложения чаще проходят, чем чьи-либо другие (Смех, аплодисменты.)… Ещё раз спрашиваю: в чем же тут дело? А дело заключается в том, что у тов. Сталина… имеется в руках аппарат, и он может им действовать, двигать, передвигать и проч.» [546]