Бледность не порок, маэстро! - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре разгорелся костер. Пещера оказалась большой, вместив всадника и коня, а добрый глоток вина из фляги сделал жизнь если не прекрасной, то относительно приемлемой.
Насколько может быть приемлема жизнь беглеца.
Есть не хотелось. Ахилл привалился спиной к пористому, удивительно теплому камню; закинув руки за голову, огляделся. Блики огня умелой кистью живописца водили по стенам, оживляя, мороча, превращая пещеру в дело рук человеческих. Молодой человек сощурился: нет, шутки огня тут ни при чем. Из противоположной стены выступали остатки колоннады. Круглые бока выщерблены, капители местами осыпались, сгладились, но игра света и теней придала зрению исключительную резкость… И свод над головой выглядел слишком правильным и гладким, чтобы это оказалось случайностью.
Встав, Ахилл подбросил в костер хворосту из заранее собранной вязанки.
Обернулся.
Камень, к которому он так беззастенчиво привалился, был грубо обтесан в виде трапеции. А в трех шагах за камнем…
– Приветствую вас! – Ахилл иронично приподнял шляпу, раскланиваясь. – Надеюсь, вы не в обиде на незваного гостя?
Статуя молчала. Ей уже много лет было не до обид. От мраморной скульптуры остался лишь торс, руки и ноги давным-давно откололись, превратясь в песок под жерновами времени, но широкие плечи и мышцы, достойные гиганта, выдавали в изваянии – мужчину. Воина, бойца. О том же свидетельствовали остатки шлема на изуродованной до неузнаваемости голове: сохранился левый нащечник, часть забрала, а высокий гребень остался практически целым, придавая статуе нечто петушиное.
Лицо у хозяина пещеры отсутствовало. Выбоины, трещины, обломок носа без ноздрей. Вместо рта – кривой раскол.
Молодой человек поймал себя на сочувствии. На миг показалось: такая же судьба ждет его самого в Вероне. Одиночество, замкнутость. Потерять лицо, подобно мраморному истукану, лицо, которое скульптор-жизнь тщательно воплощал своим резцом, – скучать без цели и смысла, год за годом, никому не нужный, всеми забытый…
– Я утром уйду, – Ахилл шагнул вперед, коленями упершись в алтарь. Сейчас он понимал, что камень, послуживший ему изголовьем, когда-то был алтарем, а пещера служила обиталищем местному божеству или гению здешних краев. – Прошу разделить с несчастным беглецом его скудный ужин.
Брызги вина упали на щебень и песок. Хотелось сказать: к ногам статуи. Но истукан потерял ноги задолго до рождения некоего Морацци-младшего. Краюха хлеба вскоре легла на алтарь, рядом с ломтем окорока. Умом Ахилл понимал, что совершает поступок, мало подобающий доброму христианину, что фра Джованни не одобрил бы такого поведения, сочтя его бесовским наваждением, – простите меня, святой отец, вы не бежали в ночь и обреченность, вы не теряли лица, зная, что лишены возможности отдать долг крови, что способны умереть, но умереть не менее стыдно, чем бежать, бежать, бежать, подчиняясь матушке и собственному уродству, вашим единственным собеседником, молчаливым попутчиком не была статуя с изъязвленными чертами…
Помедлите обращаться в Трибунал, фра Джованни!
Дайте слово адвокату! – пусть даже адвокату дьявола.
Вызывающе рассмеявшись, молодой человек отошел к противоположной стене. Закутался в плащ, опустился на землю рядом с центральной колонной. Впитывая тепло костра, он думал, как хорошо было бы заснуть и никогда не просыпаться. Через сто лет случайный прохожий зайдет в пещеру, найдет статую, алтарь, у входа – конский скелет, у дальней стены – костяк человека, и станет ломать голову: кто, зачем, откуда?! А если прохожий останется на ночлег, то я непременно явлюсь ему во сне. Начну стенать, заламывая руки, умолять отправиться в Венецию, передать моей матушке… ах да, матушки к тому времени уже не будет в живых…
– Глупости, – сказала статуя. – Только привидений мне тут не хватало. Утром ты уберешься отсюда ко всем чертям. Понял?
– Не надо ночью поминать чертей, – строго возразил Ахилл, прекрасно сознавая, что спит. Пламя костра раскачивалось в мягком ритме, напоминая гибких танцовщиц из Неаполя, пещеру насквозь пронизывал теплый, золотистый свет, пахнущий свежеиспеченной булкой, а коня у входа не оказалось вовсе. Конь благодушествовал в собственном, лошадином сне, где сочная трава, хрусталь родников и молодые кобылицы окружали бедное животное в изобилии, предлагая насладиться.
Статуя пожала плечами:
– Почему? Вы взяли бедных фавнов, назвали их чертями, а я теперь не имею права их поминать? Кто и помянет, если не я?
– Ладно. Поминай, – разрешил молодой человек.
– Как тебя зовут, дурачок?
– Ахилл Морацци-младший. А тебя?
– Ахилл? Хорошее имя…
Разглядеть статую не удавалось. Сквозь прежний торс с изуродованной головой, мешая взгляду, прорастал зыбкий силуэт: воин сидит на земле, скрестив ноги по-походному. Над гребнем шлема колышется жесткий султан, блестят бляхи панциря… Лица не было у обоих. Осыпь вместо людских черт у статуи; безглазая тьма у воина. Они существовали слитно, оставаясь порознь: камень и тень, статуя и силуэт. Но было ясно: исчезнут они – вместе.
– Зови меня Квиринус. Спасибо за хлеб и вино. Случись это раньше, я бы даровал тебе право просьбы. Тем более, что ты – человек войны, а значит, мой человек. Но сейчас… Впрочем, вы сами виноваты.
Ахилл кивнул, втайне недоумевая: о какой вине говорит Квиринус? От сна несло тухлой банальностью. Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношенье предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается. Ну и ладно.
– Странствуешь? Или бежишь?
– Бегу.
– От людей? От судьбы?
Статуя подумала и добавила тихо, совсем по-человечески:
– От себя?
– От себя не убежишь, – Ахилл решил ответить банальностью на банальность. Не вышло: ответ получился резким, болезненным. Так отдирают от раны присохшую повязку.
– Я слушаю тебя, человек войны. Говори.
– Человек войны? Это я – человек войны?!
Он не заговорил. Он закричал. И так, на крике, срывая горло, выплеснул всю горечь, с которой не расставался много лет. Горечь, отравившую жизнь, сжигающую сердце дотла, – вновь, заново, всякий раз, когда доводилось сталкиваться с жаркой волной, с чужим натиском не силы телесной, но душевной ярости. Это началось давно: сколько Ахилл себя помнил. Еще в детстве, будучи крепким, здоровым ребенком, он уступал сверстникам, стоило тем начать с криком вырывать из рук игрушку. Мать добивалась от него послушания одним-двумя подзатыльниками, сурово нахмурив при этом брови. Отец заставлял выполнять невыполнимое с легкостью – прикрикнув и замахнувшись на сына, можно было добиться нечеловеческой работоспособности. Отрабатывая до изнеможения броски, удары и выпады, Ахилл достигал совершенства в каждом движеньи, восхищая зрителей, но едва напротив оказывался не воображаемый, а живой, настоящий противник во плоти, – пусть даже в учебном бою! – как с молодым человеком происходило чудо изменения. Страшное, мерзкое чудо: змеиные кольца пассивности оплетали тело, волю, рассудок, вынуждая пятиться под чужим напором, сдаваться без сопротивления, еле удерживаясь от желания бросить оружие и кинуться прочь, вслепую, пока смерть не прервет дикое бегство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});