Дождь идет - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сидит рядом с плитой, видит, что горит, и не подумает снять кастрюльку или позвать меня! — жаловалась матушка. — Ни за что на свете картофелинки не почистит…
И что бы сейчас ни утверждала матушка, я собственными ушами слышал, как отец вздыхал:
— Ей семьдесят четыре, и у нее диабет…
А немного погодя:
— Все-таки у нас будет собственный домик в деревне…
Чего я никак не мог понять, так это истории с Буэнами и пресловутым домом в Сен-Никола, поскольку тетя говорила об этом главным образом по вечерам на кухне, когда я был уже в постели.
Как-то, не так давно, я напомнил матушке, что слышал тогда, но она сразу возмутилась:
— Ты преувеличиваешь, Жером… Странно, что всюду ты выискиваешь одно только дурное…
Однако дома она не получила, и я оказался прав, как прав был в отношении той, несравненно более серьезной, истории, которая случилась позже.
Эта история — я не нахожу другого слова — началась именно в тот вечер с газетами, вечер проткнутого штыком живота — словом, в вечер того самого дня, когда мы с тетей Валери разругались, как двое сопливых уличных мальчишек, разругались так, что тетя, будь это в ее власти, каталась бы, сцепившись со мной, по полу и мы бы кусались и царапались за милую душу.
Она меня ненавидела. Я ее не терпел. И продолжал думать о ней, когда она уже спустилась; я глядел на улицу, но злорадно представлял себе ее огромную тушу, втиснутую в нашу действительно крошечную уборную.
Мылась ли она когда-нибудь? В отделенном кретоновой занавеской углу комнаты ей поставили умывальный столик с кувшином и тазом, а под ним ведро для грязной воды. Но удивительно, что, когда матушка в шесть утра проходила через ее комнату разжечь в кухне плиту, тетя сидела совершенно одетая, а мыльной воды в тазу было на самом донышке. Воду из таза приходилось сливать матушке. Тетя Валери не желала ничего делать. За всю жизнь она не взяла в руки половую тряпку.
До того как выйти замуж за Буэна, она служила в почтово-телеграфном ведомстве, а он — в налоговом управлении. Буэн был уроженцем Сен-Никола, родители его были крестьяне. Молодая чета получила назначение в Кан и на протяжении тридцати лет каждый работал сам по себе. Как я узнал впоследствии, у них был ребенок, который родился мертвым, что меня нисколько не удивляет.
— Это несчастье и ожесточило бедную тетю… — вздумала однажды заявить мне матушка. — Не говоря уж о том, что для женщины всю жизнь проработать в конторе…
А как же сама матушка с ее торговлей?
Я представляю себе Буэнов, выходящих одновременно в отставку, поселяющихся в Сен-Никола, в доме, купленном на сбережения, и живущих там на свои две пенсии.
Другие Буэны, те, что остались в деревне, их не выносят. Супруги ни с кем не знаются. Вижу их в фруктовом саду, а зимой в низеньких комнатках, они смотрят на оголившийся сад под дождем.
Затем Буэн умирает… И тут только началась настоящая жизнь тети Валери. Каждое воскресенье она ходит на кладбище, а затем ее прибивает к нам.
— Ей скорее можно посочувствовать, чем осуждать…
Еще одна любимая присказка матушки! Странная, право, женщина, с ее розовой кожей, несоразмерно большой головой, пышным валиком и шиньоном льняных волос и пухленькой фигуркой, разделенной пополам, наподобие дьяболо, широким лакированным поясом!
— Жером!.. Жером!.. Иди подсоби отцу…
Я не услышал рожка. По вечерам обычно предстояла большая работа: надо было внести товар в помещение, разобрать, отложить подмоченные и мятые штуки, которые матушка после ужина проглаживала, готовя на завтрашний день. Ремесленный двор почти не освещался. Урбен был вечно пьян, на что давно перестали обращать внимание. Для нас он скорее являлся принадлежностью конюшни, где спал, чем дома, и мысль, что он мог бы по-человечески сесть с нами за стол, даже никому в голову не приходила.
Незадолго до ужина он являлся на кухню, оставив за порогом деревянные башмаки, и протягивал котелок, куда ему валили все: суп, мясо, овощи. Он сам так хотел. Даже рыбу! После чего он исчезал в своем логове.
— Тетя здорова? — осведомился отец, передавая мне штуки ситца в мелкий цветочек.
— Она говорит, что революция…
— Откуда она знает?
— Из газет.
Свет от фонаря падал на лицо отца. Я увидел, как он нахмурился.
— Это уже в газетах? Затем, роясь в фургоне, пробормотал:
— Нет, быть того не может…
Я таскал товар на кухню. Немного погодя займемся сортировкой. Цепляя плащ на вешалку в коридоре, отец повел носом, — может, он унюхал запах тети.
Матушка еще пропадала в лавке: сворачивала развернутые после обеда материи. Но все же вышла на кухню встретить отца.
— Что-то случилось, Андре?
Тетя Валери со свирепым видом ждала, чтобы мы наконец сели за стол: время наших трапез не совпадало, видите ли, с ее привычками.
Отец понизил голос:
— В Париже в карету президента республики и румынского короля бросили бомбу… Их даже не задело. Убит один национальный гвардеец. Его лошадь буквально взлетела в воздух… Я узнал, потому что меня по дороге останавливали. Все жандармерии оповещены по телефону…
Я сидел на своем месте, разглядывая клеенку, заменявшую нам скатерть, — все поменьше стирать, опять-таки из-за знаменитой торговли!
Мутные, с прозеленью глаза тети медленно обратились ко мне, сверкая злорадством и будто говоря:
"Ага! Что я предсказывала?.."
Меж тем матушка, указав на меня движением подбородка, поспешно проговорила, обращаясь к отцу:
— Расскажешь после ужина!
Но было уже слишком поздно.
III
Была пятница-день, когда приходила мадемуазель Фольен. Она явилась, как обычно, без пяти восемь, простояв раннюю обедню. Я, с повязанной вокруг шеи салфеткой, ел яйца всмятку. Успевшая позавтракать тетя Валери, шаркая войлочными туфлями, тяжело, ступенька за ступенькой, одолевала винтовую лестницу. А матушка — та, вероятно, уже начала прибираться. Я уверен, что, как всякую пятницу, она кинула мне умоляющий взгляд. И, как всякую пятницу, я надулся.
— Здравствуйте, мадам Лекер. Здравствуй, мой маленький Жером…
От ее намокшего под дождем пальто пахло овчиной. Она была вся в черном, включая митенки. Она наклонилась. Сунула мне в руки большой кулек с конфетами- бумага тоже отсырела. Как видно, горел газ, потому что от кулька на стол падала тень.
— Что надо сказать? — проговорила матушка, которую эта еженедельно повторяющаяся сцена всегда повергала в смущение.
— Спасибо.
— Спасибо кому?
И в то время как старая дева меня целовала, я прошептал настолько тихо, что мог себя убедить, будто не сказал ничего:
— Тетя…
Мадемуазель Фольен не была моей тетей. Но она часто приходила к нам посидеть в магазине и раз в неделю шить, и матушка велела мне так ее называть.
— Но почему, раз она мне не тетя? На что матушка строго отвечала:
— Она носила тебя на руках, когда ты только-только родился… Если бы ты знал, как я ей обязана!.. Но все детство я упрямился.
— Поцелуй тетю Фольен!
Ни разу я не прикоснулся губами к ее увядшему лицу. Я запрокидывал голову. Более или менее, скорее — менее, касался его щекой, а она делала вид, что не замечает моего отвращения.
А ведь нельзя даже сказать, чтобы мадемуазель Фольен была уродлива. Она мне казалась старой, но вряд ли ей тогда перевалило за сорок, она и сейчас еще жива и, верно, занимает ту же самую комнату, где провела всю свою жизнь. Когда лучилось несчастье, именно мадемуазель Фольен похоронила моего отца, а позже, когда я был уже взрослым молодым человеком, она же одолжила мне все свои сбережения, при обстоятельствах, которые я предпочитаю не вспоминать.
Я не желал называть ее тетей. Она приходила без пяти минут восемь из боязни недодать нам хотя бы одну минуту. И в то же время отказывалась брать деньги за те многие часы, которые по другим дням проводила у нас, заменяя матушку в лавке.
У нее был высокий лоб, глаза китаянки или куклы и большая брошь в виде камеи, пристегнутая к черному шелковому корсажу, под которым не было даже намека на женские формы.
И хоть бы я съедал конфеты, которые она считала себя обязанной приносить по пятницам, — нет, потому что они были облиты цветной глазурью.
— Не надо ей говорить об этом… Я куплю тебе другие… — так решила матушка.
И на следующий день конфеты съедали два наших жеребца — Кофе и Кальвадос!
Мадемуазель Фольен никогда не приходила с пустыми руками. Это была у нее даже какая-то страсть. Ей всегда представлялось, будто она делает слишком мало, остается в долгу, тогда как я совершенно уверен, что платили мы ей за полный рабочий день никак не больше двух франков, ну и еще кормили обедом и в четыре часа давали чай.
Если она из отцовских старых брюк перекраивала мне штанишки, то захватывала из дому кусок сатина или тафты на подкладку.