Венский бал - Йозеф Хазлингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Цель обучения, – говорил он, – нигде и никогда не должна сводиться к затверживанию наспех проглоченных фактов и дат. Суть вовсе не в том, – объяснял он нам, – когда произошла та или иная битва, когда родился такой-то полководец или когда нацепил корону некий монарх (как правило, незначительная личность). Нет. Видит Бог, это не так уж важно.
Но что же важно? Нижайший довольно рано понял, что мир монастыря с тысячедвухсотлетней историей и мир за его стенами утратили былое согласие. Здесь ежедневно освежались чистотой собственного учения и держались так, будто следующую тысячу лет можно одолеть играючи, а там был обречен на гибель весь континент. Яд чужекровия разъедал тело европейской культуры на востоке и юге, и даже Вена, старая культурная столица, все больше становилась чужим городом для коренного населения, как можно было заключить из всех поступающих сообщений.
У Нижайшего уже не было возможности изложить отцу истинные мотивы своевольного решения. Ибо, пока в нем нарастало недовольство интернатской жизнью и монастырской гимназией (хотя он сам еще не дошел до корней своего протеста), отец скончался от апоплексического удара. Неожиданная смерть как будто приостановила духовное развитие Нижайшего. Стремление сменить жизненное поприще ослабело, ибо такая перемена означала бы исполнение отцовской воли.
Теперь аббат был особенно расположен взять под свое крыло Нижайшего. Каждое воскресенье после вечерни тот нажимал на звонок у порога прелатских покоев. Дверь открывалась с помощью электрического устройства, вдоль анфилады из четырех комнат с барочным интерьером и высокими дверями тянулась череда светильников. В кабинете возле письменного стола аббата стояла небольшая вращающаяся этажерка с книгами. На ней же – пепельница и два бокала. И хотя в комнате хватало стульев и пуфов, Нижайший никогда не садился на них. Всякий раз он усаживался в кресло напротив аббата и рядом с вертушкой, курил сигарету, пил прелатское вино и следил за живой жестикуляцией своего наставника.
Точно такая же кубообразная вертушка с книгами стояла возле дивана в доме на Вольлебенгассе. В ней же хранился и недописанный манускрипт Нижайшего. Он ставил на нее рюмку, наливал мне виски, садился напротив и изображал аббата из Кремса.
– Радикальное христианство, – говорил он, рубя рукой воздух, – не боится смерти. Оно ведет в ее лоно. Но радикальное христианство вовсе не склонно к безрассудным авантюрам. Оно взвешивает свои устремления и выверяет путь, которым лучше всего идти к цели. Не бояться смерти вовсе не значит легкомысленно растрачивать жизнь.
Два последних слова он произнес протяжно и сделал рукой размашистое движение, словно бросая за спину какой-то предмет. Тогдашнего аббата из Кремса, которого, возможно, сменил новый, я никогда не видел, даже на фотографии. Но я мог живо его вообразить.
Аббат убедил Нижайшего в том, что закрыть гимназию более чем целесообразно. Он почти не задумываясь мог назвать тех учителей, которых ненавидел Нижайший. Он рассказывал истории, в которых они представали жалкими, беспомощными тварями. Их бы давить, да куда там, их-то изволь поддерживать, чтобы сделать свободными натурами.
– В полном смысле слова бесхребетные субъекты, – продолжал наставник, – дрожат на всех ветрах и не знают, к чему приткнуться, это и толкает их на учительскую стезю. Школьный порядок и школярские ценности – только это и держит их на плаву. Была очередная встреча выпускников, – в доме на Вольлебенгассе Нижайший по памяти воспроизводил слова аббата, – я пригласил молодых людей к себе в прелатские покои. Все свелось к тому, что они не один час читали баллады и пародии на баллады. А это был отнюдь не плохой выпуск, в учебном процессе участвовали профессора высшей школы. И вот бородатые мужи начинают вдруг хихикать, как тринадцатилетние девочки. Посмотрел я на все это и подумал: Господи, кого мы вырастили! Нет, не следует тебе относиться к учителям слишком серьезно. Ты должен просто использовать их, чтобы идти своим путем, но полемизировать с ними не стоит. Иначе будешь топтаться на месте.
На прощание, поведал мне Нижайший, аббат всегда обнимал его, долго держал в объятиях, а потом внезапно отталкивал. Прижимал к себе, громко сопя. И вдруг толчок, после чего душевной доверительности как не бывало. Аббат снова становился аббатом, а Нижайший – обычным воспитанником, коему надлежало уважать субординацию.
Вернувшись из Америки, Нижайший, желая сохранить свой приезд в тайне, менял адреса и не задерживался в одной квартире дольше нескольких недель. Из всей мебели ему сопутствовал лишь один предмет – та самая вертушка с книгами. Я видел ее только на Вольлебенгассе – в одной из его последних квартир. Файльбёк рассказывал нам о ней раньше. Стало быть, ему было позволено навещать Нижайшего и в других квартирах. На Вольлебенгассе он иногда брал с полки какую-нибудь книгу, чтобы подарить ее мне или порекомендовать для прочтения. Случалось, он доставал свою рукопись и читал мне один-два отрывка, не более двух коротких абзацев каждый, словно боясь нарушить творческий процесс, если чуть больше приоткроет его.
– Все действительно важное помещается на этих полках, – сказал он, – остальное можно выбрасывать.
Однажды – пошел уже девятый год жизни нижайшего в Кремсе – аббат сам открыл ему дверь в свои покои. На сей раз не было ни сигарет, ни вина. Аббат сказал:
– Ты должен ехать в Вельс, в больницу, к матушке.
Судя по тому, как он прижал его к себе, как гладил его голову, можно было не сомневаться в том, что мать в безнадежно тяжелом состоянии. Несколько дней она пролежала в коме, потом приборы за ненадобностью отключили. Случилось так, что, выезжая из дома в Литцльберге по узкой, трудной для обзора подъездной дороге, она как-то неожиданно выскочила на шоссе и на ее машину налетел автопоезд. Машину буквально расплющило. Даже если бы матери удалось выжить, она больше никогда не встала бы на ноги. Ей не было и сорока.
Спустя неделю после похорон он вошел в знакомые апартаменты, чтобы проститься со своим учителем. Аббат не смог ни на один день оттянуть его отъезд. Этот момент своей жизни он описывает такими словами:
– Отца я уважал, а матушку любил. Уложив одежду и белье, с одним чемоданом в руке и неколебимой волей в сердце, я поехал в Вену. Я надеялся вырвать у судьбы то, что удалось взять у нее моему отцу полвека назад; и так же, как он, хотел состояться, но только в качестве писателя, а ни в коем случае не чиновника».
Он приехал в Вену, когда был непонятно кем, вернее, никем. Даже образование незаконченное. Сиротская пенсия позволяла выжить. И хотя он ожидал наследства (прежде всего это был дом, в который отец вложил все свои сбережения), оно оставалось пока только мечтой. Нижайшему было семнадцать, стало быть, он считался несовершеннолетним.
В Вене он искал квартиру, искал работу. Ни того ни другого не нашел. Времена были те еще. Хочешь квартиру по сходной цене – давай в лапу при заключении договора, а это сумма от двухсот до трехсот тысяч шиллингов как бы в счет погашения будущего долга. А если таких денег нет, как не было их у Нижайшего, оставалось две возможности. Одна заведомо отпадала. Квартиры, за которые не требовалось платить задатка, были, как правило, в хорошем состоянии, но месячная квартплата намного превышала сиротское пособие. Приходилось рассчитывать только на черный рынок жилья.
Пять ночей он шатался по городу, натыкаясь на кодла бездомных бродяг. От них несло алкоголем, даже от тех, что заряжались героином. На пятую ночь он, валясь с ног от усталости, устроил себе ночлег на скамье в городском парке. Проснулся уже без чемодана. Умылся водой из фонтана на Шварценбергплац, а потом весь день расспрашивал прохожих про жилье, останавливая чуть не каждого встречного. Наконец какая-то иностранка дала ему один адресок.
Дом находился на большом дорожном кольце – в квартале Лерхенфельдгюртель, – здесь он прожил почти два года и здесь же основал движение Друзей народа, этот дом мы и спалили, как только Нижайший съехал. Тут мы совершили ошибку. И не только потому, что полиция очень быстро напала на наш след. Личная месть, как мы поняли позднее, – самая последняя гнусность. Наоборот, мстить за других, посвятить свою жизнь европейской культуре, а не шкурным интересам – вот на чем воздвигнется будущее христианского Запада. И на этом, после возвращения Нижайшего, утвердилось величие нового движения Непримиримых.
Верите вы или нет – мне по барабану. Повторяю: это был не я. Это не наши. У нас хватило бы пороху провернуть такое, но это были не мы. Мы же не самоубийцы. Если мы о чем таком и помышляли, так это был угарный газ. Чего это вы так осмелели? Припрятали где-то оружие? Нет? А если я пристрелю вас на месте? Что тогда? Ни одна собака не найдет вас в бурьяне за этими стенами. Давайте так: я держусь наших условий, а вы держите язык за зубами.