История болезни - Ева Весельницкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
― Соскучились?
Вопрос показался столь неуместным, неожиданным и непонятным, что разрушил всю мою созерцательность. Я со всей возможной непочтительностью вопросительно уставилась на своего неожиданного собеседника, и только сейчас разглядела, кто же это подсел ко мне практически без спроса и разрешения.
«Коровьев, ну вылитый Коровьев,» ― изумленно подумала я, как будто была близко знакома с пресловутым господином с глумливой физиономией, состоявшим переводчиком при не нуждающемся ни в каких переводах господине.
― Вижу, вижу, действительно соскучились. Ничего, все поправимо. Он резко поднялся, мазнул по мне одновременно хитрым и холодным взглядом, бросил рядом с моей чашкой картонный прямоугольник, который я приняла за визитку, небрежным и неожиданным жестом приложил два пальца к несуществующей шляпе и исчез, как растворился.
«Перегрелась, ты мать на южном солнце. Тоже мне, встреча Ивана Бездомного и Берлиоза с Воландом на Патриарших. Только Аннушки с маслом не хватает, ну, что ж, будем ловить такси. Не на трамвае же после такой встречи ехать». То, что я приняла за визитку, сразило меня окончательно. На кусочке дорогой плотной бумаги было написано четким ясным почерком, рукой, явно не чуждой искусству каллиграфии: «Лучшее в этих краях казино ― Gran Casino de Barcelona» ―, причем написано было по-русски.
«Барселона!» ― триумфально звенел голос Фредди. ― «Барселона!» ― переливался невозможными руладами бескрайний и бездонный, как Средиземное море голос Монсерат. Сыпался с тихим шорохом песок вечности, превращаясь в бессмертное творение Гауди.
А на другой стороне улицы, прямо напротив Собора в каком-то совершенно нелепом убогом, непонятно откуда взявшемся пруду плавали утки, а прямо на берегу этого чуда толпились панельные пятиэтажки, родные сестры тех, что видела я в новых районах столичных городов и в заштатных городишках, совсем другой, абсолютно не похожей на эту, страны. И болтающееся на веревках белье, казалось обрывками парусов колумбовских каравелл.
Двор. С ним связаны все главные и все обыденные события первой части моей жизни, той жизни, которая давно кончилась и, хотя принято говорить, ушла безвозвратно, но как становится все более и более очевидно, никуда не ушла. Сегодня мне кажется, что там в этом дворе за первые двадцать лет моей жизни некто видящий и знающий показал мне все, что может со мной случится в жизни, причем показал варианты, намекая на возможность выбора.
Это был обычный и одновременно странный двор. Соседи дружили, ругались, не замечали друг друга, вежливо здоровались, и про тех, кто жил нараспашку и про тех, кто старательно, вопреки принятому тогда стилю жизни, держал дистанцию, все знали всё. Радости, горести, бытовые проблемы и даже строго хранимые секреты.
Большинство жителей этого двора работали в одной организации и сложность моего положения, как поняла я совсем уже взрослой, была в том, что мой отец был там начальником. Его все ценили и уважали. Это было очевидно. Мама дружила почти со всеми и плюшки, которые она пекла по субботам, обязательно делая несколько дополнительных протвиней, чтобы было, что вынести во двор и угостить всех желающих, в какой-то момент стали непременным ритуалом.
Меня же во дворе не любили. Нет, я не была изгоем, но чужой и лишней чувствовала себя всегда. Меня никогда не обижали, меня звали играть, но это всегда было через напряжение и какую-то едва заметную, но очень чувствительную паузу. Я долго не могла понять, почему я так не люблю смотреть на свои фотографии, пока в одно из теперешних жизней-игр, не узнала, что когда живешь ощущениями, то воспринимаешь себя совсем не так, как видят тебя снаружи. Я очень рано почувствовала этот зазор между тем, что я знала о том, какая я, и тем не соответствием, в которое тыркали меня снаружи.
Кто мне ответит, почему я не боролась, почему не настаивала? Я так старалась соответствовать. Но соответствовать не для того, чтобы избавиться от той, что живет внутри или изменить ее. Нет. Я сразу и навсегда выбрала не изменять ее, а прятать. Раз она никому кроме меня самой не нужна и не интересна.
День, когда весной привозили первый песок для игры в песочнице был всегда днем всеобщего радостного субботника. Взрослые выходили во двор, чтобы поправить обвалившуюся за зиму беседку, посадить клумбу, что-то починить, покрасить, в это втягивались практически все. Двор осуждал, тех, кто «боялся руки запачкать».
Дела заканчивались, но никто не спешил расходиться. Наши матери, большинство из которых были домохозяйками, (какое странное было время: и жена начальника, и жена штукатура или шофера могли почему-то не работать), и соседи были их основным кругом общения, болтали о чем-то очень для них важном. Отцы и ребята постарше играли в домино. Моего отца среди них никогда не бывало, но кто бы его в этом упрекнул ― он был начальник и был очень не молод.
Я отчетливо вижу гору песка, в которую мы, малышня, набились, как голодные, вижу себя, формочки и лопатки, валяющиеся тут же, и Люську: худющую, ручки-палочки, ножки-спички, в каком-то, кажется, всегда одном и том же, зеленом в желтый цветочек, платье, купленном на вырост и совершенно нелепом. Люську, с ее рыжими, вечно растрепанными косичками и кажется навсегда застывшим упрямо недовольным выражением в действительности очень миловидного с мелкими правильными чертами лица и очень белой, как у многих рыжих, кожей.
Люська. Моя лучшая подруга и мой злой гений. Она тянется именно к той формочке, которая мне нужнее всего в этот момент, я не отдаю… и вдруг меня как будто пчела в щеку ужалила. Под прижатой к щеке ладошкой появляется что-то теплое и липкое, на песок все быстрее капают густые темные капли. Люська быстро хватает свои игрушки и убегает. Я оборачиваюсь к стоящей неподалеку матери. Крик, шум, гам.
― Кровь, смотрите, у нее кровь течет.
Оказывается, это липкое теплое, темно красное ― это моя кровь. Чужие мамы и бабушки бросаются ко мне, отнимают руку от щеки, откуда-то появляются мокрые платки, вода и во всей этой суете я слышу совсем спокойный и отчужденный голос моей матери:
― Ничего страшного, ну поцарапалась немного.
Мы смотрим друг на друга, я пытаюсь ей что-то сказать, но при первом же звуке кровь начинает течь сильнее, попадая в рот, сбегая по лицу. В тот день я впервые не только увидела свою кровь, но и навсегда запомнила ее вкус.
Странно, но когда в памяти всплывает мать, она всегда, как будто за стеклом, прозрачным чистым, пропускающим свет и цвет, но всегда холодноватым и не проницаемым. Ее характерный, присущий ей всю жизнь, отстраняющий жест и присказка: мне ли людей не знать. Я относила ее к себе в не меньшей степени, чем ко всему остальному миру.
До сих пор никто не знает, где взяла Люська это лезвие для бритья, которым полоснула меня по щеке, сражаясь за так нужную ей формочку. Я никогда ее об этом так и не спросила. Да это было и не важно. Как не важным оказалось то, что я чувствовала и переживала. Вкус крови, липкие ладошки, подлость Люськи и самое удивительное ― отсутствие боли и страха.
Важно было совсем другое, важно было то знание, которое я, естественно, не могла тогда ни назвать, ни сформулировать, но зерно, которого навсегда поселилось во мне с тех пор, прорастая, становилось для меня источником силы и опорой: два самых главных момента в своей жизни человек, не может разделить ни с кем. Один человек рождается и один умирает. Сколько бы врачей и медсестер ни крутилось вокруг рождающегося человека, как заботливы бы они ни были, там, внутри себя, он один на один с болью, ужасом и неизвестностью. Сколько бы любящих и заботливых родных и друзей ни стояли у смертного ложа, как ни велика была бы их любовь, как ни глубоко сочувствие, там внутри себя, человек все равно один на один с ужасом, неизвестностью, и, может быть, надеждой.
Но жизнь человеческая так хитро устроена, что, вырастая, человек забывает об этом и ему начинает казаться, что другим он может быть важнее, чем себе, и что без других его просто нет. И только тем, кому по воле обстоятельств не удается это забыть, или благодаря сцеплению событий удается это во время вспомнить, жизнь достается в собственность, и они получают шанс.
Я давно подозреваю, что моя мать это тоже знала и предвидя многое, сознательно выбрала держать дистанцию, не подпуская меня, торопя мое взросление, каждый раз снова и снова отсекая пуповину, но сегодня, сейчас, я Соня, благодарна ей как никогда. Но это сегодня…
Мы ничего не сказали отцу, мне не вызвали «Скорую», меня даже не отвели к врачу, ни в тот день, ни на следующий.
Мать полила мне руки водой, чтобы они не были такими липкими от крови, приложила к щеке мокрый чужой носовой платок и, уводя домой, сказала:
― Надеюсь, ты не собираешься устраивать истерику по этому поводу. Не трогай и все быстро заживет.