Моя Сибирь (сборник) - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– М-мне, – говорил он, – надо пе-перестать слышать, и т-тогда я бы мог стать их уч-чеником, пот-тому что они очень много уч-чились, а я – только в моем д-детстве, когда мне надо было выучить ноты, и все эти нотные линейки, и белые кружочки, и черные, и эти паузы и ключи, скрипичный и басовый. Чтобы записать м-мои детские сочинения! Но для колок-колов все это не имеет значения, эти звуки нич-чему не помогают, и это все неверно, потому что я на этих линейках могу нарис-совать только один диез и один бемоль, а бемолей 121, и диезов т-тоже 121…
– Да, и это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, – сказала я кому-то о Котике, – а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!
– Нет, в этом тоже есть трагедия, – отвечали мне. – Слышанье немыслимых обертонов, сверх-изученных, есть катастрофа. Но привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно… Может быть, наука будущего…
Другой настаивал:
– Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы он научился управлять ими по всем законам гармонии!
– Вот так логика! – отвечал кто-то. – Неслыханные звучания – мы же слышали их! И им не нужна наша гармония…
Не слушая, тот продолжал:
– Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! А пока – он только вырывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то…
– Жар-птичьи перья! – сказала я. – И перья павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими.
Хоть и отрицаем, бредом считаем эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут такой колдовской круг!
Но мне отвечали, что это все, что я сказал, – литературщина, дело вовсе не в этом, а в том, что для того, чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.
А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и в тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.
Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку, кондитерскую.
– Я вам печенье принес! – сказал он празднично и поклонился не без гордости. Он аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом. – Вы, пожалуйста, кушайте! – сказал он чинно. – Если его с чаем с молоком – оно очень питательно. И сыну его давайте!
Я благодарила, смущенно смеясь. Это было так неожиданно! Мы сидели за чаем, вечером, у моей старшей подруги, той самой, что работала концертмейстером. Котик уже играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал цены. Он равнодушно выслушал наши похвалы и на вопросы хозяйки дома, пианистки, ответил вразумительно и терпеливо! Но он казался усталым.
– Оп-пять б-был царем! Эт-тим с-самым, Федором Иоаннычем, что ли… Неин-нтересно! И зач-чем им это пон-надобилось? Как-кой я ц-царь? Он-ни говорят мне: ты типаж (это что такое?). Да!
Великолепный, ты же р-родился б-быть Иоан-ны-чем этим, и наружность твоя, даже и грима не надо! Н-но ведь у них совсем никуда не годные колокола, я на них совсем не могу играть, три-четыре колокольчика – и все! Если б один большой был – хотя бы благовест можно, а то… А они говорят; нам трезвон надо! Мы, говорят, тоже попросим у Наркомпроса колокола, только играй! Вся Москва, говорят, на спектакль придет, понимаешь? Но я им сказал: нет, хватит! А колокола пусть мне даст на мою колокольню Наркомпрос! И я ушел.
Лицо его подернулось тенью – и он заговорил вдруг быстро-быстро, но не по-русски, а на языке вполне непонятном, раздражение слышалось в интонациях. Пораженно глядели мы друг на друга, ничего не понимая. «По-армянски, – мелькнуло в моем мозгу, – отец – армянин, и бабушка, может быть, в его детстве…»
Заливчатый детский хохот вывел нас из смятения. Это хохотал в восторге от неожиданности Туля. Он восхищенно уставился на чудного гостя, не слушая увещаний матери. Легким румянцем подернулось ее лицо, глаза, мягкие под тяжелыми веками, смотрели на Котика, силясь понять происшедшее. Но он, уже придя в себя, тоже смеялся, кивая ребенку, и, покраснев тоже, извинялся.
– П-п-простите! Я заб-былся, п-простите! Эт-то со мной б-бывает, я иногда волнуюсь, нач-чинаю гов-ворить слова – обратно, не как в книгах печатают, а наоборот… Эт-то все из-за эт-тих актеров, – сказал он с нескрываемым недовольством, – я в-вас п-перепугал, простите…
Но Туля не унимался.
– А как вы это делаете? Я тозе хоцю так! – кричал он в необычайном возбуждении. – Как? Как?
То, что не удалось матери, удалось бабушке: она успокоила мальчика, маленького своего внука, отвлекла, увела в соседнюю комнату, прикрыв дверь.
Конец вечера прошел мирно, обыкновенно. Котик держал себя как самый простой гость, если не считать того, что звал нас вместо имен и отчеств – нашими тональностями, но к этому мы уже привыкли.
Автобиография
На другой день, к острому интересу моего сына Андрюши, большого мальчика, Котик сидел на диване обложенный со всех сторон фотографиями и, перебрасывая их, ничего не спрашивая, нисколько не интересуясь, кто это, называл тональность на них изображенных людей. «Что же это за слух? Что за мозг? – думала я, поражаясь все больше и больше. – И какая уверенность!»
Я следила за быстрыми его движениями, влево от него на диване уже лежала груда просмотренных фотографий. Сейчас он перекладывал картонные странички маленького выцветшего бархатного альбома, и каждый раз, как встречался – в любом возрасте – Андрюшин отец (ребенком ли, в гимназической форме, взрослым ли, где только с трудом можно было поверить, что это тот же человек), Котик называл его «Си 12 диезов». Как было любопытно, что младенческие любительские снимки сына Андрюши (о котором цвело убеждение, что он на меня похож) Котик неизменно именовал близкой отцу тональностью: «Си 21 бемоль»… И отец мой, Иван Владимирович, каждый раз оживал под пальцами Котика – стариком ли, студентом, пожилым, в разных костюмах, с лысиной, с русыми волосами, даже очки не всегда присутствовали на фотографиях, и это среди множества других лиц, – все в том же «До 121 диез»…
Но к концу вечера в Котике проглянула усталость. Он ушел, пожав нам руки, сказав, что пойдет спать, а завтра явится к нам в гости со своим новым детищем, первым из переданных ему Наркомпросом колоколов.
И каким веселым, ожившим он пришел к нам, легко, как игрушку, неся свой «соль-диезик»!
– Од-дин пуд и семь фунтов всего, – сказал он, ставя его на сиденье Андрюшиной парты, – я ув-верен, что в нем, в его сплаве, есть серебро! Да, да, иначе не было бы в нем так-кого з-звучания, вы только послушайте!
Он поискал, чем бы, – и, схватив Андрюшин напильник, с которым тот мастерил что-то, небольшим размахом отведя руку, ударил гостя-колокол.
– Слышите? – вскричал он в восхищенном волнении, отскочив в сторону, чтобы лучше слышать. На лице его было блаженство. Серые глаза моего сына были устремлены на Сараджева с неменьшим возбуждением, чем накануне глаза Тули. А по комнате несся, утихая, но еще вибрируя и становясь все нежней и неуловимей, легкий, радостный, о себе заявляющий звук серебра!..
– Котик, – сказала я, – можно вам задать вопрос о том, что, по-моему, даже важнее, чем рассказ о любимых колоколах ваших, – это так трудно определять, тут вас мало кто поймет, может быть, какие-нибудь мастера, которые знают тайны сплавов, пропорции, они – да. Но вот могли бы вы определить слух ваш? Знаю, сколько вы слышите в октаве звуков, и знаю, что это пытались проверить, и недостаточно удачно. Но, может быть, когда-нибудь в будущем, когда будут более совершенные приборы…
Он поднял на меня сверкающий взгляд. Темные его огромные глаза вдруг показались мне почти светлыми.
– Д-да, д-да, – с усилием крикнул он, – но н-не приб-боры!.. А л-люди будут совершеннее! Может быть, через сто лет, через тысячу у людей будет, у всех, абсолютный слух, а у м-многих такой, как мой, и эти люди услышат все то, что слышу теперь я – один…
– Это – о будущем, вера в него держит вас, как держит меня – в моем восприятии вас как новатора-музыканта. Но вот что мне хочется знать – о настоящем. Почему вы пристрастились именно к Мароновской церкви?
– Мароновские колокола меня поразили! Их подбор представляет собой законченную гармонию!
Все это Котик произнес, совсем не заикаясь. Я вспомнила, что об этом говорила мне Юлечка, – когда радуется чему-нибудь, заикается мало.
– Колокола с ярко выраженной индивидуальностью и в отдельности, и в массе (при трезвоне) вызывают у меня музыкальные мысли, образы, как и в детстве. Тогда я любил воплощать их игрой на рояле. Слушая эти импровизации, отец или бабушка (мама к тому времени уже скончалась) записывали их на ноты, и получалось, как они говорили, недурно. С четырнадцати лет начал я бывать на колокольнях во время звона. Впервые попал я во время звона на колокольню Ивана Великого. И странное дело: из всего огромного подбора его колоколов ни один не затронул меня так, как трогали колокола других колоколен. Звон Ивана Великого ничего, совершенно ничего не представляет собой, только темный, оглушительный, совсем бессмысленный гром, но колокола сами по себе там – превосходные; всего их 36, и в смысле их подбора дело обстоит великолепно… Находясь на колокольне Ивана Великого, я услышал однажды колокол, который потом постоянно звучал в моих ушах, но узнать, где он, с какой он колокольни звучит, мне долго не удавалось. Тогда же, то есть четырнадцати лет, я начал звонить сам; было это на даче, близ Москвы, по Павелецкой дороге, в 22 верстах от Расторгуева. Дом, где я жил, находился на холме, и было очень хорошо слышно три разных колокола. Я пошел на их звук. Всю дорогу был слышен Большой колокол. Придя наконец к самой колокольне, я влез наверх и попросил у звонаря дать мне продолжить звон. Тот дал. Звонил я минут пять, а затем звонарь начал звонить в остальные колокола. Тут же пришел другой человек; он, по-видимому, был удивлен, почему я пришел, недолго поглядел на меня, как я звоню, видит – ничего, и сошел вниз. Все колокола, как я нашел, очень хорошие, но здешний звонарь звонить не умел! Чтобы не слышать его, я спрятался под «свой» Большой колокол и вот там испытал громадное наслаждение! Он имел прекрасную индивидуальность…