Избранное - Ник Хоакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь — это в Гонконге в середине зимы.
«Но почему именно здесь?» — подумал Пепе Монсон, смущенно отводя глаза от ее лица и с удивлением рассматривая собственный кабинет, словно впервые видел его. Давно знакомые предметы в зыбкой дымке проплывали перед его взором: потертый ковер на полу, придвинутый к стене диван возле двери, два скрещенных филиппинских флага под портретом генерала Агинальдо[8], распятие на книжной полке между бронзовыми подсвечниками, рогатые головы буйволов-тамарао над закрытыми окнами…
За окнами мерно колыхался густой туман, крики уличных торговцев, долетая до четвертого этажа, превращались в еле слышный шепот. Пепе Монсон был благодарен пасмурному дню и за туман, и за тишину, но предпочел бы привычный вид за окном: бухта со снующими джонками и паромами, белые ряды домов, встающих прямо из моря, скала острова, круто поднимающаяся сразу за ними и усеянная игрушечными домиками, которые повисали ожерельями вокруг отдельных пиков или скапливались уютными группками на пологих склонах. Но сейчас туман скрывал все, в кабинете горел свет и было холодно, а перед столом Пепе сидела закутанная в черный мех молодая женщина в надвинутой на глаза шляпке, бросавшей тень на лицо, и жемчуга на ее шее тускло поблескивали всякий раз, как она наклонялась вперед.
— Но почему вы пришли именно ко мне? — спросил он. — Вам кто-нибудь говорил обо мне?
— Да. Кикай Валеро. Она сказала, что вы сделали просто чудо с ее лошадью. И я решила обратиться к вам. Кроме того, вы мой соотечественник. Вы ведь филиппинец?
— Мой отец — филиппинец, и мать была с Филиппин. Так что, думаю, я тоже филиппинец, хотя я родился здесь и ни разу не был на Филиппинах.
— И вас никогда не тянуло туда?
— О, еще как. Я хотел учиться там, но отец не разрешил. И мне пришлось поехать в Англию, а затем в Аргентину — там отличная практика для ветеринара.
Она скользнула глазами по его кабинету. Он понял, что она ищет, и улыбнулся. Поймав его взгляд, она вспыхнула.
— На Филиппинах, — торопливо пояснила она, — в вашем кабинете на видном месте висел бы диплом об образовании, полученном за границей.
— Может быть, когда я переберусь туда, мой кабинет будет выглядеть иначе, чем сейчас.
— А почему ваш отец возражает?
— Он участвовал в революции против испанцев, потом в движении сопротивления против американцев, и, когда повстанцы потерпели поражение, он обосновался здесь и поклялся, что ни он, ни его сыновья не ступят на филиппинскую землю до тех пор, пока страна снова не станет свободной.
— Но ведь теперь Филиппины независимы.
— Да, и он побывал там в прошлом году. Но пробыл очень недолго. Теперь мы пытаемся уговорить его съездить еще раз.
— Но почему он не остался? Ему стало страшно?
Спрашивая его, она чуть подалась вперед, и жемчужное ожерелье снова тускло блеснуло.
Он ушел в свои мысли, и черты ее лица расплылись перед его невидящим взглядом. Погрустнев, он думал об отце, который, укутанный в плед, сидел в кресле в соседней комнате, поставив ноги на скамеечку, и смотрел прямо перед собой потерявшими надежду, пустыми глазами.
Молодая женщина напротив него тоже смотрела прямо перед собой и всем своим видом так напоминала его отца, что он чуть отодвинулся, хотя между ними был стол. Его даже обеспокоило ее участие в судьбе отца, и он вдруг отчетливо осознал, насколько неправдоподобным было ее появление здесь и все то, что она рассказала, — знакомые предметы опять поплыли перед глазами, и он перестал узнавать свой кабинет. Она не должна была сидеть вот тут перед ним, женщина в черных мехах и черной шляпке, в серых перчатках и с жемчужным ожерельем, женщина с двумя пупками. Но она была здесь и отсутствующим взглядом смотрела на него, забыв о своем вопросе и уже не ожидая ответа, а когда кабинет вновь обрел привычный вид и Пепе собрался с духом, чтобы ответить ей, она вдруг вздрогнула и словно пришла в себя.
Смахнув слезы, она достала из сумочки сигаретницу и как бы невзначай сообщила, что ее мать тоже в Гонконге.
— Она здесь живет?
— Нет, приехала по делам.
— Но ей вовсе нет тридцати, ей только восемнадцать, и замужем она не с сегодняшнего утра, а уже почти год. И я абсолютно уверена, что у нее один пупок, — сказала сеньора де Видаль и, с трудом подавив невольную улыбку, попросила его продолжать.
Пепе Монсон смущенно откашлялся.
Сеньора явилась к Пепе тоже в мехах. На ней был белый меховой жакет и шарф в горошек, а в ушах покачивались золотые монеты. Она была миниатюрнее и изящнее дочери — можно было подумать, она сошла со страницы журнала мод, — и, несмотря на необычность ситуации, не испытывала ни малейшего смущения, хотя и была несколько раздражена. Она отказалась сесть и стояла У окна, глядя на паромы и джонки (было уже далеко за полдень, и туман рассеялся), и слушала рассказ Пепе о визите ее дочери. По мере того как он рассказывал, вся эта история начала ему самому казаться абсурдом, да и сеньора, несмотря на раздражение, по-видимому, тоже восприняла это именно так. Временами она не могла сдержать улыбки и поглядывала на него уголком глаз. Несомненно, решил он, в душе она потешается над ним, так легко поверившим розыгрышу, и, вероятно, думает, что ее дочь настолько его очаровала, что он совсем потерял голову. На самом же деле она улыбалась потому, что этот очень положительный и тем не менее вызывающий легкую жалость молодой человек напомнил ей о детстве. Его серьезный взгляд из-под очков возвращал ее к тем временам, когда она была маленькой девочкой в школьной форме со смешными косичками…
Он же видел в ее улыбке только насмешку и потому злился. Быстро почувствовав это, сеньора вновь стала светской дамой с безупречными манерами. Она выразила сожаление, что ему пришлось впустую потратить время, и добавила, что позаботится о том, чтобы соответствующая компенсация…
— Скажите, — холодно перебил он, — вы всегда позволяете своей дочери вести себя подобным образом и морочить людям голову глупыми выдумками?
— Я ей ничего не позволяю и ничего не запрещаю. Это не мое дело, а дело ее мужа…
Она остановилась, сообразив, что говорит излишне резко.
Последовавшая пауза вдруг ясно дала им понять, что оба они по-детски стараются сорвать друг на друге злость, вызванную поведением ее дочери. Осознав это, они одновременно рассмеялись, а потом улыбнулись друг другу. Он подошел к ней и стал рядом у окна. Она начала жаловаться ему, как старому знакомому:
— Мачо уже засыпал меня телеграммами — Мачо — это ее муж, Мачо Эскобар, — и уверяет, что между ними ровным счетом ничего не произошло. Конни просто взяла и сбежала. Он предполагал, что она здесь, со мной, но я сама ничего не знала до тех пор, пока не встретила Кикай Валеро, и Кикай рассказала, что Конни была у нее и спрашивала номер вашего телефона. Она хоть говорила вам, где остановилась?
— По ее словам, она примчалась ко мне прямо из аэропорта. Мы договорились встретиться ближе к вечеру — я должен был устроить ей консультацию у одного моего приятеля.
— Тогда не будете ли вы так любезны сказать ей…
— Но теперь я, конечно же, не намерен встречаться с ней.
— Я понимаю.
— Простите.
Воцарилось молчание. Затем, повернувшись к нему и глядя снизу вверх, она вдруг резко сменила тему разговора, заявив, что знает его отца.
Он постарался показать, что приятно удивлен.
— Да, да, — продолжала она, — наши семьи были дружны. И ваш отец работал врачом в той самой школе, где я училась. Я помню, все старшеклассницы были без ума от него и просто молились, чтобы у них поднялась температура и можно было бы попасть к нему на прием. Он был настоящий джентльмен и так красив… Семья вашего отца жила в Бинондо — это один из самых старых районов Манилы, настоящий лабиринт узких улочек, — в доме, который знали все, потому что знаменитые люди того времени любили там собираться. Они вели умные беседы, танцевали, ссорились и замышляли революции. Мама несколько раз возила меня туда. Я была тогда маленькой девочкой с торчащими косичками и страшно стеснялась…
Золотые монеты в ее ушах подрагивали, она смотрела прямо на него, но видела совсем другое: вереницы карет, подъезжавших по булыжной мостовой к парадному подъезду большого дома, над которым ярко горел шар фонаря… Выйдя из кареты, она подняла глаза и посмотрела на окна второго этажа. За портьерами сверкали люстры. На крыше, выложенной белой и черной черепицей, сидели голуби. «Побыстрее, доченька!» — поторопила ее мать, уже стоявшая под фонарем, а отец протянул руку и сказал: «Прыгай!» Поднимаясь с родителями по большой лестнице, она вертела головой по сторонам — лестница была украшена огромными морскими раковинами… В этом доме принимали церемонно, но сердечно. Даже тогда дом уже был старым, очень старым, а в последнюю войну он был разрушен, как и весь милый ее сердцу лабиринт узких улочек Бинондо.