Братья - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он кинулся к нему и обнял его.
Маленькое волосатое существо щерило дубовые зубы, мигало лучистыми глазками, довольное и спокойно-прозрачное.
— Здравствуй, Никита Василич.
— Здравствуй, Евграф, здравствуй, дружище! Да откуда же ты взялся? Давно ли?
Матвей по-отцовски добродушно наливал в стакан водки. Никита разглядывал Евграфа, пощупывал его плечи, круглую спину, как будто с изумлением обнаруживая, что это — точно плечи, спина, тело живого Евграфа. Никита словно даже обнюхивал Евграфа, и ему чудилось, что он пахнет не только кухонными пряностями, но еще и степью, и яблоками, и еще чем-то холодновато-затхлым, вроде больницы.
— Так как же ты, где, с каких пор? — твердил он.
— Налей мне тоже, Матвей, я выпью с Евграфом.
Кто-то бросился из кухни в столовую за рюмкой, повар деловито вытер фартуком уголок кухонного стола около Карева, не замечая Евграфа, и так же деловито подсунул Никите крошечную кастрюльку тушеных грибов.
Евграф взял стакан, ласково глянул на Матвея, Никиту и приветил:
— Ну, с повстречаньем!
Выпив, он обтер ладонью мохнатый рот и посмотрел на грибы.
— Ешь, ешь, Евграф, — торопился Никита, подвигая ему кастрюльку. — Что же ты все молчишь?
— Жду, пока ты выговоришься, — сказал Евграф и тут же, понизив голос, прибавил: — Слыхал, слыхал, какой тебе почет, Никита Василич!
— Какой почет?
— Большой почет, — повторил Евграф. — Давеча, как тебя в комнатах величали, я в щелку глядел, порадовался за тебя, заслужил, думаю, не иначе!
— Да ты о себе скажи, где ты теперь?
Евграф одернулся, волосатое лицо его взъерошилось, он ответил степенно и жестковато:
— А по-прежнему — при анатомии. Благодаренье Матвею Василичу, опять на своем деле, с усопшими.
Матвей засмеялся, сказал:
— Прислал мне письмо, определите, говорит, опять к анатомии, скучно мне на родине, ни одного стоящего доктора вокруг, один фельдшер, а в Питере, слышь, опять хлебом кормят, опять стал народ наживаться. Вот я его и выписал.
— А ведь он меня спас! — воскликнул Никита. — Я тебе говорил, Матвей? Помнишь, Евграф, как в будке-то сидели? А?
— Никто никого спасти не может, — недовольно и все еще жестковато возразил Евграф, — каждый сам себе спаситель.
— Ладно! — перебил его Никита. — У отца бываешь?
Евграф ожил, глаза его залучились, хмелек, видно, докатился до головы, он ответил проворно и с лукавиной:
— Одолел я Василь Леонтьича! Он все говорит — выдержит, а я ему — вре-ешь, не выдержишь, Василь Леонтьич. Перетянули! Аж забранился на меня, смерть как серчает.
В кухню вбежала Ирина, завидя отца и Никиту, крикнула:
— Вон где вы! А вас-то ищут!
— Это — мой дядька, Ирина, знаете? — живо спросил Никита.
Ирина дружелюбно поглядела на Евграфа.
— Знаю. Он все не хочет мне сказать, сколько ему лет.
— А ты попытай, — насмешливо, поощряющим баском отозвался Евграф и вдруг, мотнув на Ирину головой, сказал Никите:
— Вот бы тебе такую дочку, Никита Василич!
Никита вздрогнул, хмурая улыбка сжала его рот, глаза прищурились, точно от внезапной темноты.
— Ну, прощай, Евграф, — сказал он коротко, — загляни ко мне. Знаешь, где живу?
— Люди добрые знают, — ответил Евграф.
— Прощай, — еще короче сказал Никита.
В коридоре, идя следом за Ириной, Матвей говорил брату:
— Ведь что особенно хорошо: русская, настоящая русская душа этот Евграф!
И в его голосе булькала растроганность стареющего человека.
Никита молчал.
Из столовой выходили гости. В узком коридоре теснились, медленно проталкивались в переднюю, там, по пути, заводили разговоры, останавливались, потом шли в гостиную. Нескладный, долговязый и пусторотый человек в смокинге, скаля черные корешки зубов на белых деснах, тыкался от одного гостя к другому, зачем-то таинственно потихоньку твердил:
— Гевалт, гевалт! — и смеялся.
И ему отвечали смехом, замедляя движение, скучиваясь, закупоривая вход в гостиную разморенными, неповоротливыми телами.
В тот момент, когда Никита с братом, Ириной и Арсением Арсеньевичем добрались до передней, над притолокой входной двери дернулся и пружинно задрожал колокольчик. Хозяин стоял около самой двери и — не сделав ни шага — открыл замки.
И тотчас, прямо на него, обсыпанный изморозью, словно выкупанный, запыхавшийся, налетел матрос. На мгновение он как будто смешался, мелькнул взглядом по комнате, но сейчас же обрывисто, на необычный в этом доме лад, сказал:
— Мне надо профессора Карева.
Было похоже на то, что общество, случайно столпившееся в передней, ворвалось в дом к матросу, когда он никого не ждал, и ему не понять: чего хотят от него все эти странные люди?
Матвей Васильич сгорбился, запахнул сюртук.
— Это — я, — ответил он нехотя.
— Вы требуетесь к больному, внизу — машина, — по-прежнему отрубил матрос.
Хозяин ухмыльнулся, качнул головой на гостей, точно хотел сказать: «Что вы порете чепуху, вы же видите!» Тогда матрос, засовывая руку в мокрый карман куртки, подчеркнуто-раздельно произнес:
— Вот бумага. Заболел товарищ Шеринг.
И он медленно обвел глазами переднюю, словно испытывая, какое впечатление произвело это имя Взгляд его скользнул по телефону, упал на снятую трубку, беглая улыбка шевельнула вдавленные, отчетливые уголки его рта, но тут же он заметил Никиту.
С того момента, как он влетел в комнату, прошло не больше полминуты. Гости сразу же приостановились. Те, кто уже протискивался в гостиную, обернулись назад, другие продолжали выходить из коридора в переднюю. Не то что замешательство удержало всех на месте, но как-то вдруг стало очевидно необычайное значение этого визита, когда матрос назвал имя Шеринга, действительно кругом притихло. Однако никто не проронил ни слова, и все как будто ожидали более важного, чем известие о болезни Шеринга.
Никита с первой же секунды, как только матрос заговорил, начал вглядываться в него, понемногу выдвигаясь вперед.
Отдав Матвею Васильичу письмо и вслед за тем увидев Никиту, матрос быстро вскинул брови, и также быстро лицо его передернулось косой, болезненно-трудной гримасой.
— Вы как здесь? — спросил он и, догадавшись, прибавил: — Да, вы ведь — брат.
И он кивнул на Матвея Васильича, который, откинув голову и держа бумагу на отшибе, по-стариковски разбирал письмо.
— Вот, встретились еще раз, — неуверенно проговорил Никита.
Матрос глядел на него с напряжением, словно подавляя в себе какое-то тягостное желание. Ни он, ни Карев, стоявший против него, не двинулись друг к другу, и как знать — чем разрешилось бы смутное, молчаливое ожидание, если бы в это время не вклинились две новые нечаянные и странные встречи.
Матвей Васильевич дочитал письмо.
— Извините, господа, — сказал он гостям, растерянно, со вздохом улыбнувшись, — я должен ненадолго оставить вас.
Но ему удалось это не сразу.
Арсений Арсеньевич, проложив себе дорогу деликатным потрагиванием рукавов и фалд своих соседей, незаметно вынырнул между Никитой и матросом. Взметнув профиль (Арсений Арсеньевич был человеком профиля; качество это далось ему природой и необыкновенно украсило его; замечательно, что с течением лет оно возрастало в нем непрерывно, так что Баха никто не знал иначе, как в профиль; так он становился к аудитории, выступая с докладом, так говорил с друзьями, так покупал в кооперативе ученых селедку — всегда в профиль; в конце концов горбинка на его носу, выпяченный глаз, округлая, высокая лобная кость, мягкий подбородок и линеечка поджатых губ — все это со схематичной наглядностью выразило сокровенную сущность Арсения Арсеньевича), — взметнув свой профиль, он произнес лаконично, в духе классической древности, как если бы сказал: «Deus ex machina»:
— Здравствуйте, Родион.
Тогда в лицо матроса хлынула молодая кровь, наивно расцветила его щеки, и он неуклюже, как школьник, затоптался.
И опять новое классическое «Deus ex machina»:
— Рад вас видеть, Родион.
И суховатая, морщинистая рука, протянутая величаво и добро (не жест, но мание), колыхнулась перед матросом.
И вот, едва Родион дотронулся до руки Арсения Арсеньевича, кажется, пуще всего боясь изувечить ее, и — будто освобожденный — начал приходить в себя, незапертая входная дверь медленно отворилась.
Самая тихая, самая изумительная, необъяснимая минута в каревском званом вечере наступила.
В дверях стояла женщина, стряхивая с пальто растаявшие хлопья раннего, крупного снега. Мокрые следы его залепили вуаль, и женщина осторожно, стараясь не замочить лица, стягивала вуаль с подбородка кверху. Но лицо ее все же запорошилось мельчайшими блестками капель, и, может быть, потому рядом с комнатно-желтыми лицами гостей, намученных ужином, казалась она особенно свежей. Краски лица ее были чересчур ярки, словно ненатуральны, и здоровье ее, бросавшееся в глаза, могло, пожалуй, и оттолкнуть.