Стекло - Сэм Сэвидж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с утра пораньше на своем месте. Солнце еще не всползло на крышу фабрики, но уже ходят автобусы, улица забита машинами, по звуку судя, и компрессоры работают вовсю. Если бы сейчас пришлось открыть окна, я бы надела наушники. Под «своим местом» я, конечно, имею в виду свой стол, а еще я бы могла его назвать своим постом, или даже своим последним постом. Здесь я начеку, в засаде, палец на спусковом крючке, на клавиатуре точней, и это последняя линия обороны против тоски. Чуть не сказала: последняя линия безнадежной обороны — как Последний рубеж подполковника Кастера [5]. Я прислонила фотографию к кофейной кружке, чтобы разглядывать, пока печатаю, — ну, где мы с няней, ту, о которой я собиралась порассуждать, когда вклинилась Поттс, наряду с разными прочими темами. Семь оборотов назад примерно. Вчера ничего не печатала, и позавчера, на то и пустое место наверху. Няня в простом длинном платье с оттопыренными карманами (карманы не такого цвета, как платье), на мне же платьице коротенькое, в сборочку, и карманов не заметно. Фото черно-белое, и мое платье кажется белым, но оно было бежевое, я помню. У меня большие банты в волосах, они кажутся черными, но на самом деле, наверно, они темно-синие, или бордовые — ленты, то есть, темно-синие, волосы у меня были каштановые, а бантов я вообще не помню. Обе мы не улыбаемся. Стоим у одной из высоких шпалер, они окаймляли нашу подъездную аллею, и некоторые по европейской моде были выстрижены в форме разных зверей. Папа давал идею, но остальное — гнуть, подстригать — исполнял садовник, стоя на деревянной стремянке, и папа снизу выкрикивал ценные указания. Зверь в данном случае медведь, кажется. Собственно, медведь скорей в центре фото, мы с няней просто стоим рядом, и зря, наверно, я сказала, что это моя фотография с няней, это фотография медведя, а мы тут сбоку припека. Позади медведя дом, где мы жили, большой кирпичный дом на горе — горы вы на фотографии не увидите — с громадными трубами, их вы как раз увидите, они вдоль фасада, и на крыше купол, но вы увидите только макушку. На этом куполе окна со всех сторон. Сторон этих шесть, не то восемь (сколько в точности забыла), и он похож на верхнюю часть маяка, только в данном случае окна — одна голая видимость, туда ни лестницы не ведут, ни двери. Помню, мы стояли с папой на лужке, и я попросила, отведи меня в купол, а он мне ответил, помню, что туда нет хода. Эркерные окна в моей квартире мне напоминают тот купол, то есть как он выглядел бы изнутри, доведись мне туда попасть. Роскошный сад — статуи, фонтаны, все такое прочее и, как я уже упомянула, шпалеры в виде животных — окружал этот дом. Я совсем маленькая была, когда мы с няней гуляли по саду и нашли мертвого крота. Мы показали его садовнику. Няня в него ткнула носком ботинка (она носила черные шнурованные ботинки, как горничная, как повариха, потому что они были слуги, наверно, потому что мама никогда шнурованных ботинок не надевала), и он подобрал крота и сунул в карман. Почему-то это самое ясное из моих детских воспоминаний: только призадумаюсь о тех временах, и крот — он тут как тут. Железная ограда из черных высоких копьев окружала это, все вместе взятое, — дом, сад, конюшни и так далее. Потом, показывая эти фотографии, я буду говорить, что ограда нужна для того, чтоб звери не сбежали. Кроме детского сада и кори, ничего такого особенного не упомню до самых своих пяти лет, и когда на тропке недалеко от нашего дома на меня напала большая, белая с темным, собака. К счастью, меня спас почтальон, правда, с меня было почти содрано платье. Да, а еще как-то, во время грозы, я пыталась пройти в комнату к родителям из своей спальни по узкому карнизу, он бежал по дому снаружи, и оступилась, и свалилась в живую изгородь, и меня спас мамин шофер, отнес меня в дом на руках, и по сей день запах мокрой листвы во мне вызывает отрадное чувство, меня будоражит, и чуть-чуть даже кружится от него голова, потому, наверно, что он связан с таким моим спасением, правда, зачем мне понадобилось к родителям и почему я не воспользовалась дверью, ума не приложу.
(пробел)Папа был красивый. Пышные пшеничные усы, внушительный подбородок и наступательная походка — если бы стояли у него на пути, вы бы, конечно, посторонились. Именно благодаря этой внушительности и этой наступательности, думаю, он и оказался там, где оказался, то есть он далеко пошел. Мама была хорошенькая. Широко расставленные серые глаза, вздернутый носик, роскошная грудь и тяжелый характер. Она имела склонность к срывам и вспышкам, читала «Вог» по-французски и не сильно мной увлекалась, когда я была маленькая. Папа имел склонность к накоплению капитала, но, когда не осматривал прокатные станы и плавильные печи, он увлекался гольфом, фазаньей охотой, чтением «Нью-Йорк геральд трибюн» и техническими новинками. Иногда, помню, сажал меня на колени и мы играли в лошадки, начинали исподволь, разгонялись, переходили в галоп, и раз как-то я шлепнулась на пол и в кровь расшибла голову. Это, по-моему, у меня самое раннее воспоминанье о папе. Он был настоящий спортсмен, мой папа, и тут я имею в виду, что в спорте его интересовал сам спорт, а не что-то еще, как Кларенса, когда он, Кларенс в смысле, занимался каким-нибудь спортом с целью потом описать, спускался по буйным рекам в резиновой лодке, охотился на крупного зверя, а один раз, например, спрыгнул с аэроплана на парашюте. Красивые, обаятельные, богатые, кажется, ну что еще надо для счастья, но не тут-то было. Такая загадка моих папы с мамой. Когда разглядываю их фотографии в самом начале, где мама, такая, совершенно молоденькая, и думаю о том, чем все обернулось, мне даже не верится. У нас была роскошная столовая, стол красного дерева, за которым могли, широко расставив локти, есть двадцать человек гостей, но гости бывали редко, из-за, няня говорила, маминых нервов. За едой папа и мама друг на друга глядели с противоположных концов этого длинного стола, и серые мамины глаза метали злые паузы в папу, и папа их ловил в свои громадные усы. Высокая рифленая колонна, хрупкая ваза, вот что такое была их семейная жизнь. Опасно шатаясь в том рискованном пункте, где мамин характер упирался в папин подбородок, она того гляди могла рухнуть и разбиться вдребезги. Мне не полагалось разговаривать за столом, или я сама не жаждала, чтобы, не ровен час, не грохнуть их эту вазу. Так ли, иначе, одним словом, теперь уж неважно, но как вспомню наши обеды, прежде всего меня поражает это молчание: я сижу на витом золоченом стуле, в пучине, разделившей родителей, от каждого далеко-далеко, сооружаю из еды острова и моря, в морях взбиваю водовороты, и спинка стула больно режет лопатки. Когда рассказывала все это Кларенсу, он говорил — да, прямо кино, в том смысле, наверно, что так же шикарно и пышно, но может, вдобавок, что не совсем реально. Несмотря на все свои нервы, мама стремилась вращаться в свете, чаще гораздо, чем мог папа. Теперь, когда в этом копаюсь, я думаю, что именно из-за нервов она и ходила по гостям, чтобы отдохнуть, когда папа слишком сильно на них действовал, он же, как ни старался, не мог не действовать ей на нервы, в точности, наверно, как я, никак я не могла не действовать на нервы Кларенсу, а он, наоборот, мне, и это вообще, я так думаю, загадка живущих вместе людей, близких людей, долго живущих под одной крышей, хотя у нас с Кларенсом какая там одна крыша, без конца мотались из дома в дом, годами, и дома становились все больше и больше, а потом все меньше и меньше, но все равно мы были с ним под одной крышей, мы были вместе. Сначала, когда оказались вместе, мы печатали в одной комнате, за одним столом в квартире, где тогда жили, и это была моя квартира в Нью-Йорке, но потом мы печатали в разных комнатах, если только могли, если были эти разные комнаты и если в них не было холодно, как было во Франции. У нас была куча знакомых художников и писателей в те ранние дни. И мы все свято верили, что станем знаменитыми, но никто не стал, кроме в некотором смысле Кларенса. Он стал знаменитым в том смысле, что среди людей, которые читают охотничьи и приключенческие рассказы в журналах, причем запоминают, кто их написал, и те же самые люди впоследствии купили его роман. Я почти до конца написала одну книгу, перед тем как его встретить, но я никому ее не показывала, а потом хотела еще одну написать, но она у меня не пошла, как-то меня заело, хотя само письмо стало лучше, и, когда я кому-то показывала отрывки, никто вообще ничего не понял, и все спрашивали, что я этим хочу сказать. Когда жили в Филадельфии, мы печатали на разных этажах, встречались за едой, и когда были гости, и мы сами ходили по гостям каждый вечер, и мы друг другу читали все, что напишем. Я принималась за романы, и они у меня не шли, а Кларенс всё читал и читал мне свои, и я кое-что предлагала и перепечатывала, что он написал, и вот тогда я и начала постоянно перепечатывать. Мы говорили друг другу, что все у нас впереди. И все больше и больше мы говорили только о тех, у кого все впереди.