Дневник папиной дочки - Катерина Грачёва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20 августа
Последний срок сдачи текста сегодня. Мы сидели уже без всякого режима до самого утра, умучили компьютер, так что он дважды зависал. Саша еле причесался и убежал. А я сейчас вот как упаду, как усну тут посреди книг…
Так больше быть не должно. Завтра в десять утра — серьезный разговор о планировании жизни. Крайне серьезный.
Вечер
Ну конечно! Вот когда ее очень надо и ждут, она неизвестно где, а тут, ясное дело, приехала, ну как же без нее! И конечно, сразу ко мне! И конечно, сразу будить! И конечно, с претензиями, ведь я потеряла всякий стыд и т. п. После этого ей странно, почему я папу люблю больше. Потому что папа никогда бы себе такого не позволил! Потому что я для папы человек, а не дочь…
И вообще она села на книгу!! Я понимаю, что моя вина — не убрала, но кто бы знал, как мы были заняты, еду варить и то некогда. Я ее слушала-слушала, потом сказала: «Можно, я сначала умоюсь?»
Тут же вертелась Оксана.
Мы сошли вниз, я обстоятельно умылась, привела себя в порядок и только потом ответила на все эти тирады:
— Мама, ты знаешь, что я человек упорный. Я сейчас пойду с тобою, но не жди, что это как-нибудь повлияет на мои взгляды. Мы писали тут научную работу, и мне крайне странно, что я якобы должна этого стыдиться. Я понимаю, что мне еще не двадцать, но мне уже и не десять. И кроме всего прочего, даже если по твоим меркам мерить, я твердо намерена впоследствии выйти за этого человека замуж, и не тот век на дворе, когда такие вопросы решали родители.
Саша не нашел ничего лучше, как уронить в этот момент заварочный чайник.
— Что с вами? — испугалась мама.
— Не знаю, — ответил он. — Почему-то все время роняю чайники. Может быть, это какая-то болезнь суставов, вы не слышали о такой? Вы понимаете, это происходит так странно: вот я беру чайник, и вдруг неожиданно разгибаются пальцы, начиная с мизинца… — он начал с очень доверительным видом показывать ей, как у него «разгибаются пальцы». Мама, как благовоспитанный человек, слушала его очень внимательно, потом, когда он дошел до указательного пальца, Оксана не выдержала и просто взорвалась от смеха, за ней засмеялась я, потом уже мама, и мы уже просто умирали со смеху, а он все стоял с одинокой ручкой от чайника и печально разглядывал свою ладонь.
22 августа
Мама, как и я, обворчала все, что сумела: и очистку реки, и гусей, и пыль. Я не отказала себе в удовольствии пригласить ее к Степе. Степа повез ее по городу на грузовичке (тот был еще пострашнее легковушки), мама вся побелела, и тут заглох мотор. Я выскочила раньше Степы, поковырялась в этом моторе с видом знатока, но самое смешное, что он завелся! Мама была поражена больше, чем напугана. А вообще на первый раз она держалась молодцом.
Замуж она, оказывается, не выходит. И бумаги папины не выкинула ни одной, наоборот, говорит, что как раз теперь решила вытащить с полок и разобрать для меня, т. к. я уже достаточно подросла, чтоб она могла мне их доверить. Насчет замужа — не думаю, чтоб папу это теперь сколько-нибудь серьезно волновало, но нельзя сказать, чтоб я на его месте огорчилась бы от такого решения. Особенно насчет бумаг он наверняка рад.
А вот о том, чтоб гостить у Саши, нет и речи. Но кто ему приберет библиотеку? Кто графики правильно доработает? Кто подготовит речь для защиты? Все, что нам можно, — это пить чай у деда и вести чинные беседы за общим столом. Слежка за нами идет откровенная. Так мама охраняет мою нравственность. Просто курам на смех. Плохо она меня знает, что ли. Я бы сказала, что она меня просто провоцирует.
Это мучительно — слоняться с мамой по пляжу или по магазинам, когда Саше так нужна помощь. Этак он опять досидит до последнего. Нет, надо что-то предпринять, и немедленно. Даже если мне придется для того писать шпионские записки на конфетных фантиках.
24 августа
Они нас «застукали» на сеновале — когда мы очень уж громко спорили насчет одного места в речи. (Саше все кажется, что надо подробности сыпать, а я ему толкую, что вся эта комиссия своими делами озабочена и надо, наоборот, все проще формулировать). Мы их уже заметили, но сделали вид, что не заметили, и так яро заспорили, что слова не вставишь. Причем наукообразность терминов резко повысилась. Мало-помалу она уж настолько повысилась, что стало абсолютно ясно, что мы их видим. Дед лениво сказал:
— Пошли, мать, дальше спать. Не видишь, русская наука в муках рождается, а ты с ремнем.
— Ну конечно! — возмутилась мама. — Все начинается с науки, а потом…
— О! — воскликнул Саша. — Все начинается с науки! Хорошо сказано! Одобряю. Так красиво могла сказать только жена Сергея Наумова!
— Я тебя сейчас так одобрю, кандидат в кандидаты, — сказала мама.
— Эх, мама-мама, — ответил он. — Я ведь уже большой мальчик. Четырех парней с ножами не побоялся, когда вашу старшую защищал. Думаете, за младшую женщины с ремнем испугаюсь?
— Ступайте-ка, отец, — сказала мама, а сама пошла и бухнулась рядом с Сашей в сено. И вышел такой диалог, а точнее, монолог.
— Сколько тебе лет, большой мальчик?
— Двадцать пять.
— Читала твою статью, ты настоящий ученый.
— Надеюсь.
— А ты рассказывал большой девочке Жене, что такое быть женой таких, как вы? Рассказывал, например, что случись что — ты за свою науку последний пиджак заложишь? Рассказывал, что такое беременная женщина, падающая в голодный обморок, не имеющая сил добраться до холодильника с макаронами? А что такое высокопоставленные научные оппоненты и что такое шантаж, рассказывал? Рассказывал, что жена таких, как вы, обязана забыть о собственном пути и становится ломовой лошадью? Что из этого ты ей рассказывал, господин Ведронбом? Или ты показывал ей только яркие книги и смелую драку?
На этом закончился ее первый аргумент: тяжелая жизнь. Саша молчал. Она выдвинула аргумент номер два.
— Да и потом, господин Ведронбом, насколько хорошо ты понимаешь, что она хоть и тинейджер покуда, да все же барышня, а ты хоть и высокоинтеллектуальный, а мужик? Ты ведь не замечаешь, как она от твоего галстука глаза отводит. Вежливая. А я невежливая: могу тебе прямо сказать, невозможно безобразный галстук, для огородного пугала. То ты на стол сядешь, то ты крошки рукой смахнешь, то тарелку оближешь — а ты представляешь, что у нее внутри при этом происходит? Это она сейчас молчит, еще запас терпенья не исчерпан. Но это не навсегда. Тебя во фрак затолкать — небось взвоешь, а ей-то в твоем хлеву не слаще. И когда тяготы жизненные придут, это очень заметно станет. Тебе от тягот спасение — с порога в сапогах на кровать или на пару стульев грохнуться, и чтоб не трогал никто. А вот Серега, голубая кровь, хоть до утра не ляжет, пока они с Женькой на все лоск не наведут, да еще и картинки поглядят, и музыку послушают, хотя бы и оставалось им после того двадцать минут до будильника. А шуточки твои? Многие за таким балагуром счастливы были бы, и я из таких, и Оксанка, а эти юпитериане не из смешливых будут, им твои шутки — как шелуха и сор, как корова на льду, и промолчать они промолчат, покуда сил хватит, а только всю жизнь она ждать будет, когда ж ты смеяться-то перестанешь — и дождется, скажу я тебе!
Это был аргумент номер два. И если первый меня смешил, этот меня задел. Но я молчала. Пускай себе говорит!
— А вот этого оба вы не понимаете, — мама продолжала. — Женьке пятнадцать, и она в свои пятнадцать пацанка что надо, и в двадцать она такая будет, а то и дольше. А вот когда время ей придет и женщина в ней наконец проснется — не на тебя она тогда будет смотреть, господин Ведронбом, вот уж поверь. И хотя она «другому отдана и будет век ему верна», не будет с того сладко ни тебе, ни ей, ни детям вашим.
Пожалуй, она намекала на Леру. На светлую тонкую Леру, которая, по нашей с папой жизни пройдя, в ней навсегда осталась веточкой весеннего тамариска, того самого, который по самой большой правде не в садах для декоративности разводят, а на соляных почвах высаживают для их укрепления… Только при чем тут женщина, не женщина? Лера — это Лера. Может быть, нас с папой еще и к Венере приревновать?
— Выбрал бы хоть старшую, — мама горько махнула рукой, выбрасывая в пространство аргумент свой последний и ударный. — А младшую мне за тебя похоронить жальче жалкого. Из нее самой человек еще какой мог бы выйти. Евгения Наумова из нее выйти могла бы. А так будет — жена Александра Ведронбома. Кого ж ты любишь, большой и бесстрашный Ведронбом — ее или себя? Вот о чем поразмысли, кандидат в кандидаты.
Она встала и, надо же, ушла. Должно быть, настолько была уверена в непобедимости своей речи. Да еще и картинно накрыла нас своим покрывалом. А я все молчала, ждала, что скажет Саша. Мне это было очень важно — не для главного важно, а для второстепенного, потому что не надо думать, что я на второстепенное глаза закрывала. А Саша ничего не сказал. Брезгливо покрывало сбросил, как только мама из виду исчезла, и сено еще подальше отпихнул, на котором она лежала. Загасил фонарик, закинул руки за голову — и все.