Лондонские типы - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может быть, вы пройдете в залу, сэр? — умильно сказала барышня.
— Вам будет удобнее в зале, сэр, — сказал старенький хозяин, отодвигая кресло и выглядывая из-за ширмы, чтобы обозреть нашу наружность.
— Вам будет гораздо удобнее в зале, сэр, — сказала маленькая старушка, высовывая голову с другой стороны ширмы.
Мы посмотрели вокруг, как бы выражая свою неосведомленность в месторасположении столь горячо рекомендуемого помещения. Старенький хозяин заметил наш взгляд; он просеменил через низенькую дверь низенького буфета и ввел нас в залу.
Мы очутились в старинной сумрачной комнате с высоким камином, дубовыми панелями и полом, посыпанным песком. Стены были украшены несколькими старыми цветными литографиями в черных рамках. Каждая литография изображала морское сражение: два фрегата что есть мочи расстреливают друг друга, на заднем плане взлетает на воздух еще одни корабль, а иногда и два; передний же план являет собой пеструю смесь обломков, среди которых из воды торчат ноги в синих матросских штанах. В центре комнаты с потолка списали газовая люстра и сонетка; по сторонам тянулось несколько узких столов, за которыми виднелся тесный ряд скользких, отполированных долгим употреблением деревянных стульев, составляющих непременную принадлежность такого рода заведений. Унылое однообразие посыпанных песком половиц там и сям нарушалось плевательницей; две пирамиды этих полезных предметов украшали ближние углы залы.
За дальним столом, рядом с камином, лицом к двери, сидел плотный мужчина лет сорока; короткие завитки черных жестких волос обрамляли его обширный лоб и лицо, обязанное своей несколько излишней краснотой не только воде и сведшему воздуху. Он курил сигару, устремив глаза к потолку, и его самоуверенный вид красноречиво говорил о том, что это здешний признанный знаток в облает политики, непогрешимый оракул и всезнающий рассказчик. Судя по всему, он только что произнес какую-то вескую тираду, ибо его собеседники с торжественной сосредоточенностью попыхивали трубками и сигарами, словно подавленные величием вопроса, который они только что обсуждали.
По правую его руку сидел убеленный сединами старец в широкополой коричневой шляпе; по левую остроносый блондин в коричневом сюртуке до пят, после каждой затяжки бросавший на краснолицего восхищенные взгляды.
— Чудеса! — сказал блондин после пятиминутной паузы. В ответ послышался одобрительный ропот.
— Никаких чудес — никаких! — сказал краснолицый, неожиданно пробуждаясь от размышлении и набрасываясь на блондина, едва тот заговорил. — Почему чудеса? С какой стати чудеса? Докажите, что это чудеса!
— Коли на то пошло… — робко сказал блондин.
— На то пошло! — воскликнул мужчина с красным лицом. — Конечно, на то пошло. Мы в наше время стоим на ровной возвышенности интеллектуального совершенства, а не в темной пещере умственного убожества. В наши бурные времена я требую доказательств — да, доказательств, а не утверждений. Каждый джентльмен, который меня знает, знает, коконы были природа и следствие моих замечаний, когда Олдстритское Пригородное Общество Подыскапня Представителей собиралось рекомендовать кандидата от… не помню, какого местечка в Корнуолле. «Мистер Сноби, — говорит мистер Уилсон, — самый подходящий человек, чтобы представлять этот округ в парламенте». — «Докажите, это», — говорю я. «Он — сторонник Реформы», — говорит мистер Уилсон. «Докажите это», — говорю я. «Он борец против национального долга, стойкий противник пенсий, непреклонный защитник негров; он стоит за сокращение синекур и парламентских сессий; он согласен на увеличение только одного — числа избирателей», — говорит мистер Уилсон. «Докажите это», — говорю я, «Это доказывают его дела», — говорит он. «Докажите их», — говорю я.
— И он не смог доказать их, — объявил краснолицый, победоносно оглядывая своих слушателей, — и округ не выдвинул Сноби; и если бы вы применяли этот принцип неуклонно, не было бы у вас ни долга, ни пенсий, ни синекур, ни негров, ни вообще ничего. А потом, стоя на возвышенности интеллектуального совершенства и достигнув вершины народного благосостояния, вы могли бы бросить смелый вызов всем нациям мира и воздвигнуться в гордом сознании своей мудрости и превосходства. Вот мой принцип — мой неколебимый принцип, — и стань я завтра членом палаты общин, они бы все у меня там затряслись! — И краснолицый, громко стукнув по столу кулаком, чтобы подкрепить свое заявление, задымил, как пивоварня.
— Да! — медленно и тихо начал остроносый, обращаясь ко всем присутствующим. — Недаром я говорю, что из всех джентльменов, с которыми я имею удовольствие встречаться в этой комнате, нет ни одного, кого было бы приятнее слушать, чем мистера Роджерса, — общение с ним так поучительно!
— Поучительно! — сказал мистер Роджерс (такова, по-видимому, была фамилия краснолицего). — Вы вправе говорить, что общение со мной поучительно — я вас всех поучал и кое-чему научил, хотя так ли приятно меня слушать, как уверяет мой друг мистер Эллис, — не мне об этом говорить. Об этом вам судить, джентльмены; скажу одно: когда я поселился в этом приходе и впервые посетил эту комнату десять лет назад, в ней, думается мне, не было ни одного человека, который сознавал бы, что он — раб, а теперь вы все чувствуете свои оковы — и изнываете. Напишите это на моей гробнице — и я буду доволен.
— На гробнице, — сказал низенький круглолицый зеленщик, — там, конечно, пишите что хотите, если вам денег не жалко, да только про себя и свои дела, а вот разговоры о рабах и угнетения держите при себе, потому что мне вот, например, не нравится, чтобы меня такими вот словами обзывали каждый вечер.
— А вы и есть раб, — сказал краснолицый, — и самый жалкий из рабов.
— Вот не повезло-то! — перебил его зеленщик. — Мне ведь никакой пользы не было от тех двадцати миллионов, которые заплатили за ихнее освобождение[9].
— Добровольный раб! — воскликнул краснолицый, багровея еще больше под влиянием возражений и собственной риторики. — Лишающий своих детей их самых святых прав, глухой к священному зову Свободы, которая с мольбой простирает к вам руки, взывает к наипламеннейшим чувствам вашего сердца и указывает на ваших беспомощных малюток, но тщетно!
— Докажите это, — сказал зеленщик.
— Доказать! — язвительно фыркнул человек с красным лицом. — Как! Задыхаясь под игом надменной и кастовой олигархии, придавленный силой неправых законов; стонущий под ярмом тирании и угнетения везде, кругом и повсюду… Доказать! — Краснолицый вдруг смолк, трагически усмехнулся и скрыл свое лицо и негодование в пивной кружке.
— Вот, вот, мистер Роджерс, — сказал толстый маклер в широком жилете, не спускавший глаз с этого светоча премудрости все время, пока тот говорил. — Вот, вот, — сказал маклер со вздохом. — В самую точку.
— Конечно, конечно, — поддержали другие слушатели, которые поняли во всем этом ровно столько же, сколько и маклер.
— Лучше не трогай его, Томми, — посоветовал маклер зеленщику, — он такой: скажет, который час по стенным часам, не глядя на стрелку, уж он такой. Выбери кого-нибудь другого, с ним тебе не совладать, Томми.
— Что есть человек? — продолжала краснолицая особь этого вида, негодующе сдергивая с вешалки свою шляпу. — Что есть англичанин? Так и будут топтать его всякие тираны? Так и будет сбивать его с ног, кто захочет? Что сеть свобода? Это не есть постоянная армия. Что есть постоянная армия? Это не есть свобода. Что есть всеобщее счастье? Не всеобщее горе. Вольность — это не налог на окна. Разве не так? Палата лордов — не палата общин. Разве не так? — И краснолицый, разразившись запутанной фразой, в которой заметнее всего были такие прилагательные, как «подлый». «тиранический», «насильственный» и «кровавый», негодующе нахлобучил шляпу на глаза, вышел из комнаты и с треском захлопнул дверь.
— Удивительный человек! — сказал обладатель острого носа.
— Замечательный оратор! — добавил маклер.
— Какая сила! — сказали все, кроме зеленщика. И, сказав это, каждый глубокомысленно покачал головой; затем они удалились поодиночке, оставив нас одних и старой зале.
Если бы мы последовали установившейся традиции, мы тут же погрузились бы в размышления. Комната, дышащая стариной, старинные панели на стенах, камин, почерневший от дыма и времени, перенесли бы нас в прошлое, по крайней мере на столетие назад, и мы продолжали бы грезить, пока оловянная кружка на столе или вертел в очаге не ожили бы и не поведали нам длинную историю о давно минувших днях. Но мы почему-то не были настроены романтически, и хотя изо всех сил пытались наделить мебель душой, она оставалась безжизненной, неподвижной и угрюмой. Оказавшись, таким образом, перед неприятной необходимостью размышлять о делах обыкновенных, мы обратили свои мысли к человеку с красным лицом и его склонности к витийству.