Интервью со смертью - Ганс Эрих Носсак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда, стоя перед зеркалом, я ни секунды не сомневался в том, что я жив. Я точно не был мертв: мертвым могло быть только само зеркало. Я исследовал его на этот предмет и попытался отделить его от стены, чтобы заглянуть в зазеркалье, но это мне не удалось.
До другой возможности я не додумался. Я имею в виду вероятную гибель моего образа. Да и как мог я до этого додуматься? Мы не можем помыслить себе человека, лишенного отражения в зеркале, и это большой вопрос, заслуживает ли живое существо, лишенное зеркального отражения, имени человека. Если, например, небо не может отразиться в моих глазах, может ли оно оставаться небом? Но чем бы тогда можно было его назвать? Наверное, это было бы что-то похожее, но ни в коем случае не то, что до этого называлось небом. Мне кажется, что иной раз я замечал, что цветок, красотой которого восторгаются, только тогда по-настоящему расцветает и становится еще прекраснее, когда на щеках созерцающего его человека распускается румянец, и уже невозможно сказать, кто кого одаривает красотой. Раньше люди верили, что знают это абсолютно достоверно, но теперь?
Однако тогда я также еще не замечал, что у меня пропало и имя. У меня просто уже не было повода его произносить. Вокруг не было никого, кто мог бы меня окликнуть или обратиться ко мне, а сам я, обращаясь к себе, не употреблял имени, которым пользовались другие, когда чего-то от меня хотели. Не мог я знать также, что моей жизнью я был обязан тому единственному факту, что ее связь с моим именем и отражением была столь зыбкой, что они не смогли, погибая, утащить ее за собой. Имя — не более чем денежная банкнота, которая незаметно выскользнула из кармана и потерялась. Ветер уносит ее прочь; кто-то, возможно, обнаружит ее и найдет ей применение; но возможно, что она попадет в какой-нибудь пруд и исчезнет навеки.
Меня эти размышления не столько пугали, сколько приводили в изумление. Наконец, устав от этих дум, я улегся в кровать. Да, в той комнате стояла кровать. Я снял покрывало, сдвинул в сторону ночную рубашку, лежавшую под одеялом, и лег на чистую постель, как был — мокрый от дождя и забрызганный жидкой грязью.
Я тотчас уснул, и мне стал сниться сон…
Под дуновениями ветра оконная занавеска парусом выгибалась внутрь комнаты. Какой-то заблудший шмель, басовито жужжа, ворвался в комнату, полетал у стен, а затем благополучно выбрался наружу. Под окном в саду играли двое детей. Один крикнул: нам пора домой! С улицы доносились шаги прохожих и обрывки их разговоров. Вдалеке прозвенел трамвай, а кондуктор свистнул в свисток, предупреждая об отправлении. Звуки между тем становились все громче и громче. С шумом проносились машины, предостерегающе гудя на перекрестках. По мостам громыхали товарные поезда. В порту трижды глухо прогудел отплывающий пароход; ему визгливо и нервно ответил буксир. Под конец стало так шумно, что за этим шумом уже ничего не было слышно.
Стоял теплый летний день, конец июня. Днем, вероятно, было жарко, но комната уже давно была в тени. На потолок легло зеленоватое отражение подстриженного газона. Где-то цвели липы; их сладковатый аромат сулил головную боль. На столике красного дерева стояли три желтые розы. Я взял со стола вазу, чтобы понюхать, но запах не доставил мне удовольствия, и я поставил ее на стол. При этом с одной розы упали два лепестка и легли на чистую блестящую столешницу, напоминая корабли на поверхности моря в штиль. Я изо всех сил старался не производить ни малейшего шума. Нерешительно прошелся я по ковру, прислушиваясь к жизни квартиры.
Кто-то позвонил в дверь, и я сжался от испуга. Потом кто-то вышел из кухни — я понял это по донесшемуся до моего слуха звуку, — прошел по коридору и открыл входную дверь. В прихожей люди обменялись парой фраз, потом открылась другая дверь, и до меня донеслись громкие голоса, которые затем снова стали тише. Человек,