Бил и целовал (сборник) - Александр Снегирёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наполнил таз кипятком. Перекинул стариковскую руку себе через шею и дотащил его, словно раненого, до стула. Отлепил раздувшийся переполненный пакет, омыл ярко-бордовую, кровяную кишку-трубочку, торчащую краником из бледного живота. Намылил кожу рядом с кишкой и стал аккуратно брить отросшие волоски старинным станком. Странная мысль мелькнула у него в голове. Странная и отвратительная. Захотелось эту кишку срезать. Такой лишней она показалась. Такой раздражающей. Гадкой и вожделенной. Миша с трудом удержал руку от непроизвольного движения.
Он снял предохраняющую бумажку с клейкого кружка, продел отросток в отверстие в пакете, приклеил пакет к бледному боку, хорошенько прижал к коже.
– Ничего. Завтра к врачу поедем. Поправишься. А хочешь помыться? – улыбнулся Миша. – Давай я тебя помою. Будешь чистенький!
Он разжег плиту. Взгромоздил на конфорку полное ведро. Подтащил нагреватель поближе. Растопил печь. Когда вода забурлила, наполнил корыто, разбавил ледяной из колодца. Расплескивая колышущуюся гладь, успел укорить себя за несообразительность – надо было пустое корыто принести и на месте наполнить. Помог старику стянуть байковую рубашку, майку, шерстяные носки, синие штаны. Вооружившись завалявшейся губкой для мытья посуды, Миша принялся тереть маленькое, белое, беззащитное тело. Взбухшие вены, сморщенные складки, красные сосуды. Дряблый ребенок. Наконец у него появился ребенок. Большой, нелепый, старый ребенок, и он с ним нянчится. Натирая спину, Миша невзначай прижался к гладкой макушке.
– Когда Вася Валентину в дом привел знакомиться, она болтать стала, – заговорил Степан Васильевич неожиданно. Будто мочалкой Миша кнопку «play» задел. – Товарища Сталина назвала преступником.
– У мамы отец репрессирован, можно понять. А вы откуда знаете?..
– Я тогда Васе сказал, что Валентина для меня не существует.
Миша вздохнул. Бедняга путает себя с его дедом. Был, наверное, такой случай, дед ему рассказал. Эх, дурацкие стариковские принципы. Существует – не существует. Как будто непонятно, кто такой был этот ваш товарищ Сталин. Да и можно ли из-за слова «преступник» так заводиться.
– Бежать мне надо. – Старик внезапно схватил Мишу за шею, проявив молодую силу. Захрипел в самое Мишино ухо, пригнув к себе его голову: – Когда у них пересменка будет, ты мне с пайкой перо передай, а дальше я сам.
И, ослабнув, отпал, тяжело дыша, от Мишиной шеи, будто насосавшийся клещ. Миша потер кожу, на которой краснели следы хватки.
– Давай сначала домоемся, а потом все остальное, – ласково попросил он, намыливая стариково плечо.
Под мыльной пеной проявилась бледно-голубая картинка. Старая, почти растворившаяся татуировка. Будто плоть пыталась рисунок собой разбавить, да не справилась. Пятиконечная звезда. От звезды широкий луч, поджаривающий корчащегося очкарика. И надпись: «Свет несет смерть врагам народа».
Миша потер буквы.
Оглушенный, он уложил Степана Васильевича в постель. Укрыл одеялом. Потушил лампу. Затворил дверь. Он не помнил, как проделал все это, не помнил, как оказался перед фотографией на стене. Степан Васильевич Свет. Молодой, моложе его, вопреки обычаю того времени смотреть вдаль, вопреки самому себе нынешнему, дед смотрел внуку прямо в глаза.
Трудно было отвести взгляд от этих глаз. Очень хотелось отвести, но не под силу.
От взгляда этого стало страшно. Захотелось проснуться. Очнуться. Глаза деда были с виду ничем не примечательны – веки, ресницы, зрачки. Но Мише показалось, что не в глаза человеческие он смотрит, а в дырки нужника, в звериные норы. Миша даже прикрыл глаза деда ладонью и стал внимательно разглядывать петлицы на воротнике, нарукавную нашивку. В углу петлиц – треугольник. Звездочка и полоса. Нашивка – меч и щит. Догадываясь обо всем, Миша все-таки порылся в Сети и после недолгих поисков уже знал, что на момент фотографирования Степан Васильевич Свет был капитаном Народного комиссариата внутренних дел.
Вышел во двор, хлебнул из фляжки. Осенняя ночь, как навязчивая пьяная шлюха, полезла под свитер, под брюки, принялась ласкать ледяными пальцами. Миша смотрел в темноту сада и видел изможденных доходяг, бредущих на прииски, видел, как кровь подследственных заливает листки признательных показаний, слышал вопли, звуки ударов, шипение папирос, вдавленных в кожу. Вырванные ногти материнова отца хрустели под ногами, ветви шуршали тысячами химических карандашей, строчащих доносы.
Он вспомнил книжки, учебники, мемуары, фотокарточки. Перед глазами вились цепи рабов, везущих тачки с грунтом, толпы мужчин и женщин в рудниках, на лесозаготовках, на стройках, во рвах братских могил. Вспомнил, как с гадким любопытством рассматривал рисунки, изображающие распространенные в то время пытки. Наивные, словно для детской книжки сделанные картинки, подкрепленные пояснениями, наглядно показывали, как следователи душили заключенных резиновыми мешками и подвешивали на дыбу.
А пытал ли дедушка? Истязал? Лампой в лицо светил, руки держал, яйца каблуками давил? Миша чувствовал себя отравленным. Зараженным. Будто все из набухшего отростка в него слили. Нельзя прооперировать, вылечить, отсечь. Ядовитая кровь в нем. Переливание не поможет.
Пробудившаяся в кабинете нотариуса ненависть, ослабленная недавней нежностью, подпитанная алкоголем, распрямилась, стала толкаться, стучать ножками, требуя выхода. В сердце ожили все невинно замученные, раздавленные, изничтоженные, втоптанные в пресловутую землю Колымы, какой бы каменистой она ни была. Они орали, колотили мисками, скреблись корявыми пальцами, требуя возмездия.
Миша не мог простить, он желал убить всех. Доживающих стариков, потомков вырезать. Всех причастных. Осквернить памятники, снести здания-бастионы. Но не мог. А если бы мог, пытал бы бесконечно. И вождя их, которого мать ласково назвала преступником, товарища С, из могилы бы выкорчевал, оживил бы живой водой, пинками бы поднял: подъем, чувак, возмездие. Выходил бы его и волочил по тротуарам, площадям и канавам городов и деревень. А сам бы смотрел и вишневый компот ел из банки… Огонь невозможности вылизывал его изнутри.
Пропуск в рай решил купить своим домом гнилым. Вроде как доброе дело сделал, наследство определил. Раньше-то про своего внука единственного не вспоминал. Раньше не существовало ни Миши, ни его матери. А теперь, когда автоматчики за ним явились, так он его, Мишу, просит побег устроить…
Не станет он подарки из таких рук принимать. Не доберется бывший капитан НКВД до святого Петра. Или кто там на входе. Я стану его святым Петром здесь, на этом свете. К нотариусу больше не поеду, а ему выскажу все, пусть один подыхает, зная, как я его презираю.
Нет… Глупо это. Дом, земля государству достанутся. Лучше я дом продам и сиротам пожертвую. Больным детям. Старикам одиноким. Нищим. Больным, нищим старикам-сиротам…
Миша – идеалист. Натура страстная. Никогда не переводил документов для компаний, которые, по его мнению, нарушали права неимущих, чья деятельность угрожала озоновому слою. Жертвовал на детский дом, после смерти матери два раза в месяц работал в больнице добровольцем – помогал ухаживать за умирающими. Он все принимал близко к сердцу, мог расплакаться от какой-нибудь военной кинохроники, котенка лишайного молочком напоить, мусор упорно разделял, хоть все его пакетики со старыми газетами, пустыми склянками и органическими отходами бессовестно перемешивались глухими к проблемам экологии сотрудниками уборочных фирм.
Он, переводчик, который каждый день помогал людям найти общий язык, не мог перевести сам себе правду родного деда. Не мог принять деда, договориться с ним. С самим собой теперь не мог договориться.
На запинающихся ногах вернулся в дом. Он плохо видел, хотя очки никуда с его носа не подевались. Если бы его спросили потом, почему он сделал то, что сделал, он бы не смог ответить. Он не принадлежал себе. Не различал цветов. Он видел только топор и дверь. Взял топор. Вошел в дверь. Щелкнул выключателем.
Невольно бросил взгляд в тот угол, где недавно стоял автоматчик-охранник.
По-прежнему табуретка.
Свет лампочки не потревожил старика. Тот лежал ровно, как Миша его уложил. Глаза оставались закрытыми, рот запал. Вот так, по ночам, они арестовывали людей. Брали кого в чем – в кальсонах, в ночных рубашках.
– Ты рассорил моих родителей из-за своего вождя. Слово «преступник» тебе не понравилось. Ты трус. Все вы трусы. Приканчивали людей, а семьям сообщали, что десять лет без права переписки. Ты даже перед смертью ссышь сказать мне, кто ты.
Миша стоял над своим дедом, беззащитным и маленьким, крепко сжимая топор.
Он занес топор.
Раскроить ему черепок.
Размозжить эту мышь.
Фанатика.
Навсегда избавить от ига.
Других избавить.
И самого себя.
Хотел.
Но не мог.
Знал, что не может.