Остров - Пётр Валерьевич Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отряде — паника. Что такое? Избили Таню. Кто? Шахманова. Окружают девочку. Подружки сочувствуют. Мальчики смущены. Тупо улыбаются. Заглядываю через плечи и головы. Таня смотрит на меня. Вскакивает. «Из-за тебя, дурак!» — пробегая. Девчонки, как рыбки, за ней.
После отбоя, лежа в постели, мечтаю о Шахмановой. Представляю подземелье. Где-то недалеко от лагеря. Под лесной поляной. Туда заманиваю Шахманову. Насилую ее. Специальные станки расставлены в подземелье. Руки-ноги закрепляются — не вырвешься. Гремят цепи. Девочка стонет. Орет. «Так тебе. Так». Не услышит никто. Мы — под землей. Обессиленную, бросаю на ковер. Тут же шкуры зверей. Вино в бокалах. Музыка.
Горю. Постель моя пылает. Умираю от желания. Пойти к ней? Лечь в ее постель? Обнять. Просто обнять.
А как заманить в подземелье? У меня — два помощника. Безответных раба. Исполняют любую волю. Они закроют ей нос платком с хлороформом. Усыпленную привезут на машине.
Нет! Я — гипнотизер. Приказываю Шахмановой явиться в подземелье. Покорная, приходит. Не надо станков. (Не гремят цепи!) Сама, послушная моим приказам, выполняет она мою волю. Любую!
Нет! Не буду тебя мучить, Шахманова! И тебя, Таня! Хотя неясно мне уже, как разделить вас в своих мыслях. Две, а кажется мне, одна, а про одну думаю — две. Не буду мучить вас. Когда поймете, что беспомощны в моих руках, — выпью яд. Или — застрелюсь.
Ночи, проведенные в подземелье, настолько реальны, что порой сам верю в них. Вспоминаю. Они — снятся мне. И я точно знаю, если не я (вот этот — здешний), то такой же (тоже я!), другой, обладает девочкой — этой — не этой.
Но чаще ночью я грущу. Кровать моя — у окна. Куцые занавески не скрывают небо. И я смотрю не мигая. Небо — плоскость вазы. Ветки и веточки — трещинки на поверхности фарфора. Небо — в трещинку. Так думаю, пока отчаяние от становящейся в эти минуты бессмысленности существования, словно отец, которого никогда не знал, не видел (увижу ли?), обдирая ребра, не подхватывает меня под мышки и не забрасывает в безмерное пространство, а парящие в нем призраки бренности тела и духа не душат меня, кричащего. Друзья и враги, родственники и тени великих людей, одержимые страстями и пожирающими их жизни бездарными заботами, рвут мое сердце на сочувствие их судьбам. Смотрю на звезды, думаю — есть ли всему этому конец или нет, как понимаю вдруг, что для меня не составляет это никакой разницы, а голоса моих прошедших судеб окликают меня, но я боюсь оглянуться, потому что они могут предсказать и мою судьбу.
Иногда, после ужина, в клубе — танцы. Серега приглашает на вальс или танго вожатых или поварих. Я — сижу. «Он хорошо ведет», — отзываются женщины. «Смотри, как облапал», — ребята. Девочки приходят перетянутые в талии ремнем. Оцениваю это новой модой. Сам обхватываюсь поясом, и так — в клуб. «Ты чего?» — дивятся мальчики. «А что? Это — модно». — «Да ну, так девки делают, чтоб к ним не лазили».
День — родительский. Все ждут. Выстраиваются у забора, держатся за штакетник — следят за дорогой. Фигуры из точек вдали, там, где шоссе клином врезается в небо, превращаются в дорогих и близких (сегодня — как никогда), пап и мам, бабушек и дедушек. Прочих.
Мы тоже — ждем. Серега, во всем чистом, стрелками брюк чертит воздух, меченный лоскутом кумача, рядом со старшей пионервожатой. Они — дежурят. Я в одежде несвежей. Мятой. Околачиваюсь около вольеров с живностью. И оба мы поглядываем на дорогу.
Родители не только пешком прибывают. Некоторые — на мотоциклах. Машинах. Марки техники не разнообразны — мало их, но все равно ребята рассматривают каждую машину. Находят различия.
Желающие могут взять детей на прогулку за территорию. Под расписку. Разрешают это не в каждый родительский день, а когда все в порядке: нет никакого карантина ни в нашем лагере, ни в соседних, не слишком холодно и не чересчур жарко, не происходило намедни никаких происшествий, не ожидается обострения международных отношений.
К друзьям и к безразличным для нас приехали, увели их. Кого-то здесь же, на территории, — в лес. Кого-то за черту лагеря. Мы — ждем.
Чьи-то родители уезжают, чьи-то, припоздавшие, трутся о щеку потомка: «Извини, пожалуйста». Мамы — нет. И, когда не ждут уже, на дороге — бабушка. В плаще и панаме — белых, вперед наклонясь, приближается. В воротах. Мы — рядом. «Мама не смогла приехать. Очень загружена».
Бабушке поручено забрать нас из лагеря. В руках ее — доверенность от мамы на наше изъятие из коллектива. Начальник лагеря прощается с нами. Сереге пожимает руку.
Теперь в Пузырьки. Бабушка с тетей Настей — традиционно — во времянке.
На выходной приезжают дядя Лева с тетей Валей. Берут нас в лес. Вооружиться велено ведерками и полиэтиленовыми мешками. «Я па лесу зра не шлаюс!» — кричит нам Валя, будто день изо дня шатаемся мы по лесу без всякой к тому надобности. Дядя Лева предостерегает: зря сил не тратить, не бегать — маршрут обширен.
Дойдя до леса, разбредаемся, для прочесывания. Тетя Валя наказывает перекликаться, и мы охотно орем, требует того или нет интервал молчания, используя возможность покричать и понервировать тетку. «Кха-кия жи вы идыоты! Заткнитэс!» — злится Валя.
А ты идешь и идешь вглубь — сучки сухие лопаются под весом твоих ног. Мох проминается, чавкая водой. Идти по лесу можно бесконечно. Там, где, пересекаясь, деревья скрывают горизонт, мнится, существует что-то тебе необходимое. Но вот подались стволы в стороны, и нет — нет ничего, но смотришь вперед и снова надеешься — есть! Не может не быть!
Речка на пути. Изящная, как ручеек. Вода словно желе, оттого листья и камни на дне ее — как мясо, морковь, горошек, заливное, которым бабушка кормит тетю Настю. Охота попить воды, зачерпнув ладонью. Но — нельзя. Мама много раз предупреждала: в источниках воды не пить. «В ней может быть все