Тень - Виктор Александрович Шмыров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну я и говорю, что коли не золото, так другое.
— Что? Что — другое?! Ничего у вас нет, чтобы снова меня повязать!
Лызин помолчал, показывая всем своим видом, как заблуждается подследственный. Он намеренно валял ваньку. Он даже для этого почти никогда не надеваемую форму напялил и приперся в ней в больницу на удивление всему городу.
И не ошибся. Скоро Балаков заерзал. Уверенность служаки-капитана засверлила его, какое-то время он пытался скрывать беспокойство, яростно докуривая сигарету, потом швырнул ее:
— Что другое, спрашиваю?
Лызин удовлетворенно хмыкнул и, еще пару секунд помолчав, тихо, лениво далее произнес:
— Шпрота. Зачем в напарника стреляли, Балаков? Тяжел он, может не выкарабкаться... А это с прежней судимостью да с золотом может дорого выйти.
— Ты чего городишь, капитан! — подскочил на кровати Балаков. — В кого я стрелял?! В Шпроту? Да на кой он мне нужен-то, этот Шпрота?! В лодку я стрелял, капитан, в лодку вашу, будь вы прокляты!
— Два раза в лодку, один раз в Казанцева. Карабин твой, пули, гильзы — все у нас. Даже свидетели есть, все есть, не отвертеться.
Балаков обмяк. На лбу выступили мелкие блестки пота. Он понял, что капитан не шутит, не блефует. Он лихорадочно снова и снова прокручивал тот день.
— Но как же! Я же два раза стрелял... Я же не успел третий, я только этого, вашего, шугнуть хотел, чтобы не хватался за пушку. А он, гад, выстрелил!
— Успели, Балаков, успели. Еще бы немножечко левее да пониже, всё, кранты, вышка бы вышла. А в вас стрелял вовсе не тот гад, которого вы шугнуть хотели, а другой. И не в вас, а в мотор.
— Если третий, значит, тогда, когда я уже был ранен. Значит, я, падая, нажал. Я не помню этого выстрела. Это случайно...
Балаков паниковал. Глаза сузились, рот, жесткий и черный, подобрался, рука нервно забегала по по-сиротски грубому одеялу.
— Как же так, боже, как же так! Еще и это! За что?!
Лызин резко подался вперед. Этого он и ждал. Маска райотделовского служаки отлетела прочь. Все сейчас было в его руках, все зависело от него. Геолога к допросу он подготовил.
— Рассказать!
— Что? — не понял Балаков. Он был еще там, в своей беде, во всех бедах, разом на него свалившихся, плохо понимая, где он и что он.
— Все рассказать. О Кутае. О Хозяине. О Боеве. О золоте. Все, что знаете. По порядку. Кто послал вас сюда? Хозяин?
Балаков морщил лоб, собирая рассыпанные внезапным страхом и безысходностью мысли и волю.
— Хозяин?
— Ну да, Хозяин! Как видите, мы его знаем. Вас послал на Кутай он?
Балаков медленно приходил в себя.
— Чего вы от меня хотите?
— Раскаяния! Полного раскаяния и понимания преступности ваших действий. И признания, конечно.
— Чистосердечное признание...
— Не ерничайте! — прикрикнул Лызин. Его переполняли негодование и гнев. Балаков это остро чувствовал. — Я уголовным кодексом не торгую. И помилования вам не обещаю. Ни помилования, ни спасения. Спасти себя можете только вы сами. Только вы! Это, может быть, последний ваш шанс. Последний ваш выбор: или сюда, к нам, или туда, где Хозяин и иже с ним. Но уже навсегда. Навсегда и безвозвратно! Жизни вашей дальнейшей не хватит, чтобы еще раз выбирать. Вы же из рабочей семьи, хорошим геологом были. Ну, решайте!
Балаков действительно был из рабочей семьи. Его предки в далеком восемнадцатом столетии возводили в Зауралье заводик, возвели и остались у печей работать. И сколько Балаковых, кто знает, выросло, возмужало и умерло, надорванных тяжким трудом у ненасытных этих печей. Но выросло там, у старых горнов, и то, что назовут позднее царски гордым, аристократическим именем — династия! В такой вот династии и родился Сережка Балаков. И рос в тяжелом, жестком времени и месте, подчиненный его прямым и простым законам, не сошел с круга, не скатился в урки, хотя и шпанил, было время, как и многие его ровесники в рабочих поселках, — сильна была та династия, подхватила, отхлестала по-царски же щедро и поставила к пращурами возведенным печам.
Все потом было у него, все, как у других, выращенных такими вот поселками: и ремеслуха, и ШРМ, и печь, и футбольный мяч, что гоняли на избитом козьими копытами загородке-поле, гоняли, отстояв смену у печи, и до столицы порой догоняли. Были и сатиновые шаровары, и модное полупальто с шалевым воротником, и армия, и фото на заводской доске Почета, и заочное отделение института, работа в экспедиции, снова успехи и благодарности, а потом — резко — конец всему. За пьянку и развал был снят начальник партии, а Балаков, как председатель разведкома и старший специалист, получил выговор. Через три месяца он уволился, и пошло — шабашные отряды, коровники, два года заключения, снова шабашки и наконец — Кутай.
Все это, кратко, тезисно, но довольно образно, в выражениях и словах себя не стесняя, и изложил Лызин.
Балаков слушал молча, угрюмо, но Лызин видел, что слова били в цель, вызывая боль воспоминаний, от которых геолог в новой своей жизни хотел отрешиться и даже где-то уже успел.
— Ну и что? — спросил, когда Лызин кончил. В голосе не было ни обиды, ни злобы. Были усталость и обреченность.
— Ну вот и то! Непонятно, где вас качнуло.
— Думаете, за рублем погнался? Или обиделся на выговор? Да плевать мне на все выговоры! Меня из очереди на квартиру выбросили, а у нас — двое детей уже было. Вот и ушел, чтобы жену в списках оставили.
— Получила?
— Комнату. Тогда и пошел на кооператив зарабатывать.
— И на всех обиделись? Почему не потребовали, что положено? Доказывать —кишка тонка? Или за вас кто-то другой должен был драться, а вы в сторонке чистоплюйствовать? Вон ведь — вторая судимость будет, и руку ни за понюшку табаку отдали, — похлопал по пустому пижамному рукаву. — Лишняя была рука? Чего вы, рабочий человек, перед дрянью лебезите? Справедливость у него нашли?
Налился гневом и Балаков.
— Не орите на меня! Рука, капитан, не ваше дело, рукой я сам распорядился!
— Сам! Всем ты сам распорядился! Еще раз в тюрьму уйдешь, что с твоей семьей, с детьми будет? Мать едва жива — убьешь!
Они уже кричали