Кони - Сергей Александрович Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь Федоровна Кони — А. Ф. Кони:
«Петербург, Окружной суд председателю Кони.
Помочь можно влиянием деньгами приостановкой дела повторяю я одна. Уехал за помощью не знаю куда надеюсь вернется завтра сомневаюсь чтобы достал боюсь несчастья помогите корреспондент».
А через четыре часа еще одна телеграмма:
«Сходите в министерство, есть телеграмма Маркова, сделайте все возможное. Я одна. Приезжайте скорее…»
Анатолий Федорович не поехал. Не поехал и после того, как получил еще одну, полную отчаяния телеграмму и писульку на крошечном, согнутом пополам листке: «Анатолий Федорович! Что мне Вам сказать, у меня только и есть одна мысль, одна молитва: «Боже, спаси моего бедного, дорогого, любимого Женю». Я одного страшно боюсь, если он не достанет денег, то чтобы он не лишил себя жизни… Обращаться к моему отцу! Да ведь я буду его убийцей, у него болезнь сердца, всякое волнение гибельно. Убив его, разве я что-нибудь выиграю, кроме прибавления горя. Да такой суммы у него и не найти… Не можете ли Вы дать сколько-нибудь, Анатолий Федорович. Я верю, что Вы любите Женю, верно, что и Вас он… губит — но во имя Вашего покойного отца заклинаю Вас: сделайте все возможное, чтобы Сенат подождал его предавать суду. Это пока единственная возможность его спасти от окончательной гибели. Голубчик, спасите — не покиньте нас!»
3Днем он старался держаться как обычно. И, наверное, это ему удавалось, потому что враги говорили: «Кони — человек без сердца. Брат опозорил его, пребывает в бегах, а может быть, даже покончил с собой, а он как ни в чем не бывало по понедельникам обедает у Стасюлевича, острит в кругу постоянных авторов «Вестника Европы» и никак не хочет расставаться с амплуа «души общества». По пятницам обедает с несносным брюзгой Гончаровым во Французском отеле.
Друзья поражались его выдержке. Ему же казалось, что присутствие на людях, привычное течение рутинной жизни в суде хоть и требует предельного напряжения сил, но спасает его, помогает забыться. Но это забытье было лишь иллюзорным.
Он приходил домой в свою просторную квартиру на Новой улице, усталым жестом отказывался от ужина, который ждал его в столовой, отсылал прислугу и подолгу сидел в кабинете, не притрагиваясь ни к перу, ни к новым книгам, стопкой лежавшим на письменном столе. В надежде заснуть принимал облатку снотворного — хлоралу. Но лекарство было бессильным перед его напряженными до предела нервами. Он засыпал, но тут же просыпался, уже не в силах больше заснуть. Много позже он описал свое состояние в записочке к мадам Стасюлевич: «Засыпаю… но через ¼ часа просыпаюсь как от электрического толчка. Сердце бьется, как птица… и кажется, что какая-то посторонняя рука вошла ко мне в грудь и дружески поджимает сердце, прижимая его за руку и говоря «как ваше здоровье?». А затем начинается удушье, раза по два в ночь».
Сегодня врачи сказали бы — виноваты стрессы, но в те годы даже слово это было незнакомо…
Он вставал с постели, подходил к окну, открывал его в любую погоду, рискуя застудить легкие, потихоньку приходил в себя. Проходило удушье. И сердце понемногу утишало свои толчки. Вид пустынной, едва освещенной газовыми фонарями улицы, пушистые, ленивые хлопья снега, нескончаемой чередой летящие на землю, успокаивали Анатолия Федоровича. Он снова шел в кабинет, садился у письменного стола и раскрывал книгу. В ту зиму чаще всего это был Лафатер. Анатолий Федорович восторгался им: великий человек, и сочинения его — большая нравственная отрада…
Когда не мог сосредоточиться на чтении — начинал разбирать бумаги покойного отца, его фотографии. Вспомнил, как пересказала ему медицинская сестра, дежурившая у постели больного, одну из последних его фраз: «За девочек я спокоен, потому что Анатолий — честный, а Евгений — добрый».
А сам он не смог даже присутствовать при последних минутах умиравшего от гнойного плеврита отца — говорил заключительную речь в заседании по делу Юханцева. Когда судебный пристав подал Кони записку: «Федор Алексеевич кончается…», он только остановился на минуту, чтобы прийти в себя.
Министр В. Д. Набоков, присутствующий в суде, вежливо поинтересовался:
— Что с вами, Анатолий Федорович?
Кони протянул ему записку и открыл заседание…
В архиве отца он находил маленькие писульки на украшенных виньетками листочках веленевой бумаги:
«Бесценному Папиньке…» «В новый год мы к Тебе, Папа милый, пришли много радостных дней от души пожелать!» И дата — 1 января 1854 года. Боже милостивый, четверть века прошло с тех пор, сколько позабылось, ушло безвозвратно, мир стал совсем иным, а эти детские письма сохранились! И мало того, что сохранились — двадцать пять лет они лежали в полном забвении и неизвестности — хотя почему в полном забвении? Отец мог и читать их время от времени… Нет, даже отец, их добрый, мягкий, чуточку безалаберный отец тоже вряд ли перечитывал их. Последние годы ему было не до детских писем. Да и дети у него появились новые… Но все же! Вот как распорядилась судьба — Евгения, обрушившего на свою голову и на голову близких такое нестерпимое несчастье, нет, он прячется где-то, разыскиваемый властями, клеймимый печатью, а детские письма его словно адвокаты судьбы лежат на столе судьи, его родного брата. «Мы