Бог, человек, животное, машина. Поиски смысла в расколдованном мире - Меган О’Гиблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван здесь ссылается на работы Николая Лобачевского – русского математика, ставшего основоположником гиперболической геометрии – новой формы теоретической физики, которая одной из первых поставила под сомнение ньютоновскую механику (в конечном счете теория Лобачевского будет положена в основу теории относительности Эйнштейна). Пятая аксиома Евклида гласит, что параллельные прямые никогда не пересекаются, но Лобачевский доказал, что эту аксиому можно модифицировать и геометрия при этом останется непротиворечивой. Скорее всего, Достоевский узнал об этом из статьи Германа фон Гельмгольца, в которой теория Лобачевского обсуждалась наряду с возможностью существования четырехмерной Вселенной, – эта статья тогда занимала умы российских интеллектуалов. Достоевского прежде всего интересовали философские последствия открытия – что геометрические аксиомы не являются априорными трансцендентальными формами разума, а, напротив, настолько парадоксальны и недоступны для человеческого восприятия, что их невозможно даже вообразить. Хотя в то время я не знала всех этих исторических подробностей, мне не составило труда понять основную мысль Ивана. «Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про Бога понять, – говорит он. – Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях».
Странное начало для обвинительной речи против божественной справедливости. Пассаж, который следует за этим вступлением, считается одной из наиболее убедительных формулировок проблемы зла в западной литературе – проблемы, восходящей еще к книге Иова. Будучи студенткой богословия, я была хорошо знакома с подобными аргументами, но мое образование совершенно не подготовило меня к этому конкретному обвинению. Оказалось, что Ивана интересуют не случайные грехи и ошибки, а то, что часто называют «радикальным злом», – случаи жестокости, пыток и садизма. С самого начала он признаёт, что не может подробно описать все формы человеческого страдания, и поэтому ограничивается страданиями детей. В качестве примеров он приводит широко освещавшиеся случаи жестокого обращения с детьми и страшные рассказы о войне: истории о родителях, которые избивают своих детей и оставляют их на морозе, чтобы те умерли; о солдатах, которые подбрасывали младенцев в воздух и ловили их на штыки на глазах у матерей. («На глазах-то матерей и составляло главную сладость», – говорит Иван.)
На одном из случаев он останавливается подробнее: по его словам, он прочитал об этом в книге по российской истории. Это история о мальчике-крепостном, который бросил камнем в гончую генерала и повредил ей ногу. В наказание, а может, и для развлечения, генерал приказал слугам забрать мальчика у матери и запереть его на ночь в своем поместье. Наутро он собрал всех своих егерей с гончими во дворе, а затем привел ребенка и его мать. Мальчика раздели догола и велели бежать. Как только он отбежал достаточно далеко, генерал приказал выпустить гончих, и они разорвали мальчика на куски на глазах у его матери.
Здесь Иван требует у брата ответа: «Ну… что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять?»
Алеша, которому, судя по всему, становится плохо, нехотя соглашается: «Расстрелять». Мгновение спустя он спохватывается: «Я сказал нелепость».
Ивана это радует, ведь именно этого он и хотел: заставить брата признать, что его вера, основанная на милосердии и прощении, противоречит врожденному человеческому чувству справедливости. На протяжении всей тирады Ивана Алеша странно немногословен, так что у читателя складывается впечатление, что младший брат, исповедующий ту же веру, что и автор, готовит мощный теологический контраргумент. Но Иван уже предвосхитил этот контраргумент. Он знает, что, согласно христианскому учению, в конце времен все грехи будут искуплены, мать обнимет убийцу своего ребенка и все трое воспоют хвалу Божией справедливости.
Но эта идея кажется ему отвратительной. Как смеет мать обнимать убийцу своего ребенка? Вечная гармония не стоит стольких страданий. Но все же здесь аргументы Ивана начинают противоречить сами себе. Он признаёт, что, вероятно, его неспособность уяснить себе божественную справедливость объясняется ограниченностью человеческого восприятия: «…уж конечно это правда не от мира сего и мне непонятна». Вечный порядок существует в четырех измерениях, но его разум может постичь только три. Он снова обращается к физической метафоре:
Я клоп и признаю со всем принижением, что ничего не могу понять, для чего все так устроено… О, по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, – но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться![73]
И все же, в отличие от Иова, который покорился Богу, признав ограниченность своего разума, Иван отказывается отступать. Очень может быть, говорит он Алеше, что он слишком глуп, чтобы понять Божий замысел. Но он не может согласиться с системой, которая противоречит его человеческому чувству справедливости. А инстинкты подсказывают ему, что за гармонию и искупление придется заплатить слишком высокую цену. «Я от высшей гармонии совершенно отказываюсь, – объявляет он. – Не стоит она слезинки хотя бы одного только… замученного ребенка… Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу… Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ». Если такие страдания – это плата за райское блаженство, то, говорит Иван, «я билет почтительнейше возвращаю».
«Это бунт», – отвечает Алеша.
Иван, вместо того чтобы защищать свои аргументы, настаивает на том, чтобы и брат признал эту логику отвратительной. Он бросает Алеше вызов: представь себе, что ты создал мир и спроектировал его историю таким образом, чтобы в конце концов все его жители обрели счастье, но для этого пришлось бы замучить одного-единственного ребенка. Согласился бы ты на такую сделку?
Алеша вынужден ответить честно. Нет, тихо отвечает он, не согласился бы.
Когда мы обсуждали роман на занятиях, ни профессора, ни моих однокурсников не заинтересовали ни обвинения Ивана в адрес Бога, ни тот факт, что Алеша, моральный компас романа, по сути, согласился со справедливостью этих обвинений. Вместо этого обсуждение сосредоточилось на моменте, на который я совершенно не обратила внимания, – на простом жесте в конце сцены. Когда Иван заканчивает свою тираду, Алеша встает, чтобы





