LSD. Галлюциногены, психоделия и феномен зависимости - Александр Данилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В языческих религиях, метафизической вершиной которых был буддизм, индивидуальность исчезала, растворялась в лишенном личностных черт абсолюте божественного бытия. Буддийский священник играл и играет роль проводника к этой бесконечности — к окончательному растворению ненужного, мешающего языческому мышлению «Я».
В христианстве личность не только не исчезает. Более того, она впервые утверждается в своей одухотворенной частности и отдельности, в душевном и плотском единении, преображенном в законченное единство.
Христос одновременно:
Бог
Человек (дух)
Плоть (преображенная и одухотворенная). Христос воскрес во плоти.
«Сам Бог — есть личность. Бог — есть любовь, Бог — есть общение: он всегда говорит, а мы отвечаем».
Протоиерей И. Мейендорф
Духовность христианина всегда персоналистична. Сам используемый в Евангелии термин «член церкви» относим исключительно к отдельному человеку и никогда не применяется по отношению к единицам коллективным, социальным — таким, как род, национальность или государство.
Вот почему один из основателей современной психиатрии, выдающийся философ-экзистенциалист Карл Ясперс писал:
«Современная демократия, основанная на чувстве свободы и достоинства личности, никогда не смогла бы возникнуть помимо христианства… Чувство отдельности личности — единственная возможность для осуществления ее свободы… Современный свободный мир создали верующие христиане».
Но почти за век до Ясперса проблему эту удивительно точно понимали отечественные религиозные мыслители. Вот что писал в 1886 (!) году незаслуженно забытый русский философ Петр Бакунин:
«Верить (имеется в виду христианская вера. — А.Д.) — значит утверждать самым существом своим как самое значение, так и порядок своего существования; чтоб утверждать собою какое-либо значение, какой-либо порядок, — необходимо быть твердым в себе самом; иначе никакое утверждение невозможно: так как без твердости в себе все собою утверждаемое оказывается по необходимости не твердым, а шатким, — не утверждением, а только колебанием и сомнением; не жизнью, которая в своей действительности есть всегда несомненное утверждение, — только отрицанием или приостановкою и замиранием всякой жизни.
Всякая жизнь есть жизнь лишь насколько она есть сама собою и стоит на той истине, в которую верит; когда же она утрачивает веру свою, ей уже не на чем стоять в себе — и она вынуждена опираться о что-то другое; вследствие она перестает быть сама собою, перестает быть жизнью и неминуемо пропадает…
Верить — значит иметь в себе твердый принцип или собственное начало своего бытия, которым весь порядок существования определяется независимо от внешней среды и вещей ея.
Не верить — значит не иметь в себе принципа своего или собственного начала бытия и потому, определяясь не из себя самого, но из внешней среды, быть вещью между другими вещами и подчиняться господству и определению вещных вещей» (выделено мной. — А.Д.).
Перед вами, уважаемый читатель, законченное определение онтологической уверенности и неуверенности, сформулированное за сто лет до Р. Лэнга!
Для русскоязычного человека интимная связь ощущения «Я» и веры не может не быть очевидна. Ведь само русское слово «уверенность» лишь подчеркивает укорененность в вере — неотрывность человеческого бытия от религиозного чувства.
Среди европейских мыслителей XX века эту связь яснее других выразил знаменитый этнограф Мирча Элиаде:
«Любая религия, даже самая простая, является онтологией — она рассказывает «наличие» священных вещей и божественных образов, выделяет «то, что воистину есть» и, таким образом, создает мир, который больше не является мимолетным и непостижимым, как в ночных кошмарах, и не таким, как он всегда становится при опасности погружения существования в «хаос» абсолютной относительности, в котором не просматривается никакого «центра», никакого «Я», обеспечивающего ориентацию» (выделено мной. — А.Д.).
Стало быть, мы можем смело определять человека «онтологически неуверенного» как человека лишенного религии.
Лишь только ушло ощущение присутствия трансцендентного как внутренней реальности, мир людей стал равнозначен миру вещей. Последний же, как известно, нуждается р управлении, в определенном подчинении, в… «метапрограммировании». Закончилась человеческая свобода…
Беда в том, что от признания любого человека вещью, то есть объектом, подлежащим манипулированию, и до признания такой же вещью себя самого — всего лишь шаг. Когда индивидуальность не прояснена, когда смысл собственного существования неинтересен, когда «умственный уровень» низок, у человека появляется потребность стать чьей-то вещью — формируется «экстернальная» позиция личности по Роттеру (смотрите следующую главу). Нет, недаром «Проказники» Кена Кизи пользовались словом «вещь» по отношению к людям и к тому, что с ними происходит!
Человек-вещь нуждается в том, чтобы кто-то или что-то помогло ему выбрать нужную форму поведения. Он хочет, чтобы кто-то другой принял за него то или иное важное решение. Фактически, он не жаждет оставаться индивидуальностью. Ему самому хочется, чтобы его поведением управляла «партия» или, на худой конец, начальство, а эмоциями — психотропные лекарства или наркотики. В любом случае он подпадет под знакомую уже нам схему «Я» языческого человека.
Если рассматривать духовные процессы XX века с позиций христианской метафизики (а автор не смог найти иной последовательной точки зрения), то все их можно подогнать под одну фразу: XX век есть попытка вернуться к духовому состоянию язычества, к первобытному родовому и племенному магическому мышлению.
Читатель уже увидел это на двух наших схемах «Я» — языческой и наркотической. Мы прошли через век борьбы с христианским представлением о человеке.
Естественно, речь не только о сознательном противоборстве христианству (сталинская эпоха тому подтверждение) — мы говорим о том, «что свято место пусто не бывает». Сумерки религии, попытки свести на нет трансцендентное измерение внутри человеческой души могли привести и приводили в ходе каждого «эксперимента» только к одному — к возрождению языческого начала; к подъему из глубин бессознательного внеличностных, древних архетипов безумия к чертовщине синхронистичности.
Логос сознания, для которого аксиомой является ясное понимание смысла и назначения своего бытия, медленно отступал под натиском древнего хаоса. За сто лет человек-вещь уничтожил, по самым скромным подсчетам, около 100 000 000 таких же, как он сам.
Это плата за попытку повернуть вспять духовную историю человечества. Плата за попытку снять с себя ответственность, растворив свое «Я» в учениях мракобесов или химических веществах.
В начале века знаменитый русский философ и священник отец Сергий Булгаков писал в своих «Автобиографических заметках»: «…грехи против свободы… духовное самопорабощение, во имя чего бы оно ни принималось, есть хула на Духа Святого, которая не простится ни в сем веке, ни в будущем».
Оказывается, к нынешним реалиям давняя мысль философа имеет самое прямое отношение. Ведь и «химический мессия» тоже оказался мессией языческим.
Независимо от того, положительным или отрицательным было отношение исследователей к LSD, все они едины в одном:
Главное, что может получить «психонавт» после употребления LSD, — это ощущение растворенности своего «Я», а следовательно, и грехов своих, и своей персональной ответственности — в ледяных пространствах личного или общечеловеческого духовного прошлого — языческого коллективного бессознательного или индивидуального опыта рождения.
Многие задаются вопросом, почему в 1917 году так быстро рухнул многовековой русский православный уклад жизни. Суть ответа в том, что крепостничество препятствовало воспитанию в народе представлений о человеке как об отдельном, свободном и ответственном перед Богом существе. Без таких представлений «умственный уровень» Юнга — уровень осознания себя как личности — повыситься не мог.
Под влиянием крепостнической психологии земная церковь не до конца внедрила христианские взгляды на личность. В народном бессознательном сохранились остатки патриархального коллективного мышления. Коллективное сознание было проще и привычнее. Оно приняло подмену христианской свободы привычным языческим представлением о коллективной индивидуальности как нечто естественное и долгожданное. Тяжесть ответственности была вновь перенесена с личности на коллектив. И тогда все последующее оказалось возможным.