Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В чем же вы расходитесь? — спросил Зеленин.
— Это сейчас не имеет значения, Яков Прокофьевич, — сказал Перфильев. — Это, как говорится, детали.
— Ну что ж, ваша точка зрения, Анатолий Борисович, мне, в общем, ясна, — сказал Зеленин. — Хотя, не буду скрывать, я думал, что наш разговор пойдет в несколько ином направлении…
— Я сам так думал, — с обычной своей усмешкой сказал Перфильев, вставая.
— Выходит, мы оба ошиблись, — отозвался Зеленин, и тот самый, знакомый Перфильеву, отсвет веселой симпатии промелькнул в его взгляде. — Возможно, оно и к лучшему.
…И все же из горкома Перфильев вышел в скверном настроении. Итак, то, что выглядело так легко на словах, оказалось не так-то просто на деле. Он проявил слабость, он не смог преступить, преодолеть некий запрет. Попросту говоря, он упустил возможность, упустил свой, может быть, главный шанс.
Что заставило его так странно повести себя? Что сбило его? Эти грязные анонимки? Опасение оказаться в одном ряду с их авторами? Или собственная внезапная нерешительность, некое табу, которое незримо существует в отношениях ученика и учителя? Видно, слишком глубоко, слишком прочно сидят в нас эти запреты — попробуй преодолей их!
Или и верно — помешала почти детская незащищенность Архипова? Но он-то, он-то, старик — хорош! Что-то кутузовское есть в нем, честное слово! Он одержал сегодня победу, даже не зная об этом, даже пальцем не шевельнув ради этого. Или в спокойствии его, в невозмутимости, в умении не суетиться, иначе говоря, в б е з д е й с т в и и его, когда речь идет о мелком, суетном, и заключена главная его сила? Да, да, именно в бездействии, как бы парадоксально это ни звучало. И он, Перфильев, со всеми своими теориями, оказался попросту слаб перед ним, другого слова здесь не подберешь, слаб и ничтожен, как мальчишка.
Погруженный в свои мысли, Перфильев шел по скверу возле горкома, когда кто-то вдруг окликнул его.
Галя! Оказывается, она ждала его здесь, она первая хотела узнать, как повел он себя, что сказал там, в горкоме. Она с тревогой и волнением вглядывалась в его лицо.
— Толя? Ну что? Ты расстроен? Ты не сделал ничего плохого, Толя? Я же знаю, ты сам потом будешь мучаться, если предашь Архипова!..
— Да что у тебя за слова! — взорвался Перфильев. — Предашь! Что значит — предашь?! Надо все-таки соображать хоть немного!
Он редко бывал так груб с ней, и она смотрела на него в недоумении и растерянности.
— И вообще — что ты ходишь за мной?! Ты что — действительно себя моей совестью вообразила, что ли?!
— Толя, зачем ты так? — Губы ее дрогнули, глаза мгновенно наполнились слезами. Эта мгновенность, с которой в минуту обиды выступали у нее слезы, всегда поражала Перфильева.
Всегда имевший обыкновение гордиться своей выдержкой, никогда не позволявший на ком-либо срывать свое настроение, и теперь Перфильев сразу же устыдился своего внезапного раздражения.
— Ладно, Галя, прости, — сказал он хмуро. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я понимаю, — говорила Галя торопливо, идя рядом с ним. — Я все понимаю. Просто мы с тобой изнервничались за последнее время. Но все будет хорошо, вот увидишь, все будет хорошо! — повторяла она, как заклинание, упорно и убежденно.
А Перфильев искоса вглядывался в ее лицо, на котором счастливое выражение уже вытесняло еще не ушедшую обиду, и думал: что ждет эту женщину, его жену, там, в будущем? Какие еще испытания суждены ей? Какие?..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
После встречи с отцом Леночка Вартанян не могла найти себе места. Какие-то неясные страхи не давали ей покоя. Она так и не пошла в лабораторию к Гурьянову, а вернулась к себе и машинально перебирала карточки с ответами Безымянного.
«…молоко — парное… дождь — теплый… трава — зеленая…»
— Да не расстраивайтесь вы, Леночка, — внезапно услышала она знакомый голос, и рука Веры Валентиновны мягко легла ей на плечо. — Не мучьте себя, не расстраивайтесь. Ну мало ли что старому человеку взбредет в голову! Никто этому и значения не придает…
Леночка подняла голову и вопросительно, в растерянности смотрела на Веру Валентиновну. Что могли значить эти ее слова? Что было ей известно? Откуда?
— Я говорю: не стоит огорчаться, Леночка, — все с той же ласковостью продолжала Вера Валентиновна. — Не терзайте себя понапрасну. Лучше пойдите к Геннадию Александровичу, поговорите, он все правильно понимает, вот увидите…
Леночка молчала. Она просто не в состоянии была произнести ни слова. Так она растерялась. Она уже догадывалась, что все то, что говорила сейчас Вера Валентиновна, было каким-то образом связано с приходом ее отца в институт. Но как, каким, почему? Этого она не могла уловить. Она только чувствовала, что молчание сейчас — единственная ее защита перед Верой Валентиновной, перед мягкой ее ласковостью.
— Конечно, отца вашего тоже можно понять, вы для него, как говорится, свет в окошке… Но все же нельзя быть таким эгоистом, правда? Старческий эгоизм — это, между прочим, ужасная штука, вы еще, Леночка, этого не испытали, а я знаю. Так что мой вам совет: не принимайте все это близко к сердцу. Неприятно, конечно, я понимаю, но не растравляйте себя, не надо, а то на вас и так лица уже нет… Мы вас не дадим в обиду, не бойтесь. И пойдите, пойдите к Геннадию Александровичу, не стесняйтесь, он — человек деликатный, все понимающий, поговорите с ним, и вам сразу легче станет…
И словно чтобы подтвердить ее слова, в комнату заглянул сам Геннадий Александрович Калашников. Его круглое добродушное лицо выражало некоторое смущение.
— Очень хорошо, что я вас застал, Елена Георгиевна, — скрывая свое смущение за подчеркнутой бодростью, сказал он. — Можно вас на минутку? Мне бы хотелось поговорить с вами, посекретничать, если вы не возражаете.
— Нет, пожалуйста, что вы! — отозвалась Леночка и послушно, почти автоматически пошла вслед за Геннадием Александровичем.
— Геннадий Александрович, вы только не обижайте нашу Леночку, она — хорошая, честное пионерское! — игриво сказала Вера Валентиновна.
— Что за слова вы произносите, Вера Валентиновна! — ответил Калашников, подхватывая ее шутливый тон. — Разве я похож на обидчика?
Они еще шутили! Они могли шутить как ни в чем не бывало, будто ничего не случилось!
Вслед за Калашниковым Леночка вошла в маленькую, узкую комнатку партбюро. Неказистый письменный стол, сейф и несколько стульев — больше здесь ничего не было. Геннадий Александрович пригласил Леночку сесть, и она опустилась на стул все с той же механической покорностью.
— Откровенно говоря, я испытываю некоторую неловкость, — сказал Калашников, потирая ладонью, словно массируя, щеку. — Я понимаю, что и вам этот разговор неприятен, но что поделаешь: наверно, все-таки лучше, если между нами не будет никакой недоговоренности, неясности. Я ничего не хочу скрывать от вас, Елена Георгиевна. Сегодня у меня был ваш отец. И он принес заявление или письмо, не знаю даже, как это лучше назвать, на мое имя и на имя Ивана Дмитриевича… Вы только не переживайте, не волнуйтесь, но письмо это касается ваших личных отношений…
Чувство стыда пронзило Леночку. Все ее существо, казалось, корчилось сейчас от этого стыда, и было странно, что при этом она продолжает по-прежнему сидеть на стуле перед Геннадием Александровичем Калашниковым и слушать, что говорит он.
— Видите ли, Елена Георгиевна, я бы, возможно, и не стал даже заводить с вами этот разговор, а просто спрятал бы заявление в стол и покончил дело, если бы не два обстоятельства. У меня такое ощущение, что ваш отец не остановится на этом, он пойдет еще и к Ивану Дмитриевичу, и бог знает куда, такое у него сейчас настроение. Это во-первых. А во-вторых, он разговаривал со мной в лаборатории, в присутствии моих сотрудниц. Он так и сказал: «Мне нечего скрывать от общественности института». Так что история эта, к сожалению, не может уже остаться только между нами. Уважаемая Вера Валентиновна, наверно, уже дала вам это почувствовать. Поэтому я и решил не откладывать наш разговор. И поверьте мне, Елена Георгиевна, при сложившемся положении лучше всего будет, если мы побеседуем начистоту…