Новый Мир ( № 12 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
sub /sub
Брюсов читал Максу в 24 г. стихи, у себя в кабинете, на Мещанской.
И вдруг обратился к Жанне Матвеевне12:
— Жанна, выйди: я хочу прочесть непристойное стихотворение Максимилиану Александровичу.
— Мне все равно, — отвечала Ж. М. и осталась.
sub 38 /sub
sub /sub
От человека вечная обида от этих рук, ног, животов, сочных голосов, этого ходячего человеческого мяса — <лакуна в тексте>
От природы — вечная ласка, не принимающая и не желающая никакого ответа.
Я думаю, природа, устами какой-нибудь горной щели, нашла бы желание сказать несколько слов лишь в том случае, если б узнала, что человека больше в мире нет. И это слово был бы вздох облегченья:
— Наконец-то!
sub 41 /sub
sub /sub
[У меня тоска.
«Синее небо, синее море». Теплый ветер. Но не теплеет на сердце.
Тихонько кто-то пальцем едва, едва давит на сердце.]
Не больно. Никакой боли. А только... и в докладе пришлось бы писать, забыв про море и ветер:
«Неприятность имею доложить, что у меня тоска...»
Маслины качают седыми головами.
Масляно и сочно зеленеют туи.
sub 46 /sub
sub /sub
Давно известный мне кусочек Бодлэра13
— ………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….............................
(Р. МСМVIII, р. 312).
Как радовал он меня когда-то! В 10-м году, когда я писал «Бодлэр и Лермонтов»14.
А теперь он меня волнует. В нем слышится великая грусть и одиночество. Кого он назвал, кого он вспомнил? Тех, в чьем сердце все было покончено, кто не мог улыбнуться бытию, тех, кто не воспевал «Марго»,— толстую, грудастую бабу жизнь, давящую своей жопой все звездное на земле, — ужасную румянощекую могильщицу жизнь, которая, живя на могилах, пыша здоровьем, огромными руками копает могилы всему, что тянется на земле к звездам, — и тяжелые груди ее, как тугие дыни из мяса, свешиваются над страшной ямой, в которую ушли так быстро и легко Байрон, По, Лермонтов, Леопарди (об испанце Эспрончеде — ничего не знаю, а Теннисон попал сюда до своего «лауреатства». Их-то всех перечислил Бодлэр. Только он не прав, когда пишет: «<лакуна в тексте>»
Одного француза он мог бы назвать: самого себя.
8.VII нов. ст.
(вчера переписал и дополнил «Бодлэр в русском символизме»).
sub 47 /sub
sub /sub
[Это было вчера.
Утонул юноша 18 лет, Капнист, «бывший граф». С ним случился разрыв сердца во время купания.
Дети, купаясь, наткнулись на его тело, а затем море выложило его на берег.
В Коктебель он пришел искать работы; жизнь была голодна и исполнена муки многой;] принят был чернорабочим инженером, работающим по взрывам для добывания пуццоланы, и поселился где-то у Манасеиных, т. к. у Макса не нашлось ему места. На сегодня должен был отправиться в экспедицию в горы, что устроил ему инженер.
[Он лежал у моря, на гальке. Тело было прикрыто его же блузой и бельем; лицо — матерчатой шляпой. Около него лежали сандалии. Только ступня одной ноги и перехват одной руки у плеча были обнажены. Кругом стояла любопытная праздная толпа — и у одного Макса было лицо человека. Солнце сияло. Синело море. В десяти-двадцати саженях от трупа поворачивались на солнце, лежа на песке, толстые голые дамы, как боровы, еще подальше — плескались в море, нежились, подставляли под солнце голые спины, животы, отвислые груди, жирные бока. Хотелось выхватить револьвер и выстрелить в это отвратительное копошащееся живое мясо.]
А ступня у юноши была стройна и тверда — и прекрасно вычерчены пальцы ног, а перехват руки крепок и нежен, и вспомнилось до ужаса, что когда-то мать целовала у него, у ребенка, каждый вершок его тела, каждый мускул и выгиб, и радовалась, что растет этот каждый лепесток распускающегося цветка — юнеющего тела, что крепнут мускулы руки, что тверже и совершеннее делается очерк и форма ступни... И вот все это — под яркими лучами солнца лежит распростерто, брошено, на пороге падали... Да, падали!
[Те — копошащиеся на песке и такие же голые, как он, — они не падаль только оттого, что копошатся, а он, недвижно лежащий, бледный, спокойный, такой прекрасный (о, во сколько раз прекраснее всех их!) — он на пороге падали, и к вечеру, под этим зияющим солнцем, он неотвратимо превратится в тлеющую падаль…
Что же отделяет его, падаль, от них, не падали? Их живущая душа? Но жизни и бессмертия этих душ не хватило на то, чтобы увести эти голые тела прочь от внезапного таинства смерти, чтобы не оскорблять его своими голыми задами и боками. И почему падаль — он, а не они? Почему падаль его тишина и молчание, а не их плеск в море и возня в песке? Отчего пахнуть должно не от них, а от этого прекрасного юношеского тела?
«Люди до того отвратительны, что у меня хватило бы блевотины, чтобы залить ею всю землю».
Этот вопль Флобера слышался невольно под этим великолепным солнцем, над этим не нужным никому трупом, лежащим на накаленном берегу синего моря, обрамленного голыми телами.
И не только люди. Такой до бесстыдства равнодушной представляется природа, что мутит от холодного блеска морского сапфира и пробуждается тошнота от червонного золота солнца.
Итак: люди, природа…
А Бог?
Об этом хочется просто не думать: заткнуть уши, закрыть глаза, зажать рот — и не думать: никак не думать.
А выть над этим чужим, никому не нужным трупом, у которого нет хозяина.
8.VII
(Вчерашний день, сегодняшняя ночь, сегодняшний день всё об этом.]
Я видел его брата. Он приехал с матерью. Говорят, похож. Высокого роста. Тонкий орлиный профиль. Порода.)
[P. S. Была панихида… Лёля15 говорит: как хорошо он улыбается.
Если бы не было этого, можно было бы — или сойти с ума, или примириться с тем, что все — падаль.
Боль моя не в том, что не верю в Него, но в том, что не вижу Его, когда видеть было бы спасением. Не видно Его там, на жарком берегу, подле этого трупа. Не вижу, чтоб и другие видели. И не вижу, как видеть. Ни краешком Его ризы не казался мне прикрыт юношеский труп, а только бедною блузою из ситца. Все же обычные речения вроде: «Там ему лучше», или: «Быть может, Бог спас его от тяжелой жизни», или: «Кто знает, что ждало бы его в будущем?» — все эти обычные опыты конкретной теодицеи над трупом, — все эти утешения, которые твердят в подобных случаях участливые священники вроде отца Алексея и вообще все добрые люди, кажутся мне кощунствами и утешениями лукавого старца «Луки» из «На дне».
Какой великой святыней звучит в сравнении с ними не только великое слово: «Бог дал — Бог и взял», но если нет на него силы, на это суровое слово, то даже простое, страдающее человеческое «не знаю» — лучше и прекраснее, или полное молчание, живая, недоуменная, точащая сердце, боль молчания. Какой мудростью звучит в сравнении с этими обывательскими теодицеями <лакуна в тексте> — спокойные древние слова:
Листьям в дубраве подобны сыны человеков:
Ветер одни по земле расстилает, другие — дубрава,
Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают —
Так человеки: одни нарождаются; те погибают.
Как верно, просто: «те погибают».]
sub 48 /sub
sub /sub
[И еще в этой смерти — бездна одиночества. Человек человеку не нужен. Вот аксиома. Но тогда кому он нужен? Природе? Как охотно она сбросила бы его с себя, докучно бередящего ее великолепный сон.]
В Коктебеле горстка людей. И гибель человека не остановила ни на секунду жизнь этих человеков: так же вкусно ели, пили и лежали рядом с трупом, весь день, до вечера, лежавшим на песке. [Разбита статуя навеки и никому нет дела до того, что она разбита. Это оттого, что нет никакого любования человеком — как есть любование морем, горами, картиной, пьесой на сцене.
И оттого, что никто не любуется на человека, на это юное тело, грудь, руки, лицо, улыбку, — если нет вожделения или нет прямокровной связи, — если никому не люб человек, как создание искусства бытия, — то никто и не пожалеет, что это создание разбито, безжалостно брошено, как ветошь и падаль.
Человек человеку — не волк, а старая, ненужная тряпка, коробка от папирос: волка нужно бояться, а на коробку наступают ногой и выбрасывают в мусорные ящики тряпку.
8—9 VII.]
sub 54 /sub
sub /sub
Однажды, сидя у Бугаевых, вечером, Брюсов внезапно встал и, дернув за особый лампогаситель, потушил лампу. В темноте ушел, не сказав ни слова. Это был — символический жест, долженствовавший изображать: так сумрак победит свет.
Наутро А. Д. Бугаева, мать А. Белого, говорила домашним:
— Я всю ночь не спала. С потолка ко мне все время спускался этот ужасный Брюсов.