Алба, отчинка моя… - Василе Василаке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, не было у мамы Надежды ни капельки покоя, а тут еще в доме ее получается большущая история без начала и конца, потому что, если разобраться, кто он, этот Серафим, — птенчик с травинкой в клюве или, как говорится, немножко дурак или кто? Ведь село всегда хочет иметь о человеке ясное мнение, как о погоде: дурак он или только притворяется? Или, может, другое что, и тогда зачем ломать голову, раз он все равно такой же, как ты…
7— Бычок или телка?
— Бычок… Хэй, Белый, вставай!
И тут же вокруг Белого стали крутиться, вертеться, стали его тянуть, похлопывать, тормошить, гладить, оглядывать с головы до ног и еще раз с ног до головы, потом опять осматривали со всех сторон, словно яйцо с зародышем на свет. Он хорошо это чувствовал, потому что бык быком, а раз он живой, то как ему не чувствовать? Кишели-мельтешили вокруг шубейки, кацавейки, цигейки, пряжки, косынки, кожухи, козырьки, ватники…
— Поглядите-ка на него, видать, родила его мама к рождеству и вместе с детьми в доме зимовал…
— Сколько базаров исходил, такой картинки не видел!
— А Белый какой, бре, бре, бре!..
— Точка, точка, два крючочка…
— Вы это о рогах?
— И сколько за него просит?
— А помните, Бельцкий уезд как-то прислал нам такого же, семенного…
— Чего-чего, а этого в уезде было хоть отбавляй…
— Смотрите, уже бьют по рукам. За сколько уступили?
— Пять лепешек да два кола!
— Вы это о копытах и морде?
— Да бросьте, он прямо картинка, и все тут!
— Деньги как на дрожжах будут расти, если хорошо его кормишь.
— Да теперь, со всей этой техникой, на что он?
— На жаркое…
— И не говорите. Это ведь такое утешение, когда бычок есть. Выйдешь по нужде, пройдешься по загону, вот и мысль появится, с самого утра.
— Так-то так, да ведь с этой техникой он что? Говорю же вам: пять лепешек да два кола. Вы только поглядите, что пишут!
«МОЛОКО БЕЗ КОРОВЫ, ИЛИ КОРОВА-РОБОТГруппа английских ученых создала агрегат, который производит молоко… без коровы. Эта машина перерабатывает траву, морковь, горох, словом, все то, что необходимо корове для корма… Но если в коровье молоко переходит только восемнадцать процентов белка, содержащегося в кормах, то машина превращает в молоко восемьдесят процентов этих белков. У „машинного молока“ еще одно преимущество: оно не содержит некоторых элементов, вредных для стариков и детей».
— М-м-м, а какое жаркое из него… котлеты, гуляш, печенка домашняя.
— Да пропади они пропадом! Где природа, братья, где живое дыхание? То есть что же, только мы и останемся, что ли? Запихнем в машину асфальт и г… а с другого конца парное молоко потечет? И это я должен пить?
— Да оставьте вы… Много повидал я на свете, а такой красотищи не видел!
— Значит, договорились? Ну, в добрый час!
— А магарыч?
Визжали свиньи, ржали жеребцы, а может, кобылицы, кто их разберет, а у Белого щекотало в ноздрях от запаха дыма и вина, и в ушах бухал барабан, и мычал тромбон, и жалел-плакал кларнет, а базар стонал: «в-ву-у-у!..» До тех пор, пока не очутился возле пузатой вонючей бочки, валявшейся на куче кукурузных стеблей, и он, Белый, потянулся туда мордой, потому что уже, слава богу, в животе урчало.
— Караул, воры! — И юбка за юбкой — и все в одной — всколыхнулись, вспыхнули: — Тьфу, черт, а я думала, он к деньгам!.. Эй, ты, с быком! Что, и тебя угощать и быка кормить?
— А мне все это ни к чему, будьте здоровы, мамаша. Мне любо, чтоб было любо, любо, что б оно ни было. Будь хоть лягушка, а если она мне люба, кому какое дело — не правда ли? Один раз живу на свете!
— Молодец! Как хорошо, что мы встретились… Дайка я тебя поцелую… Так мне радостно от всего мира этого, ну, дай, дай… Это твой бык? Дай и его поцелую, на, на!
— Эй, ты, играй! Вот, видишь?
И Белому снова ударили в ноздри разные-преразные запахи, запахи этих бумаг, гниющих между тряпкой и телом.
— Сегодня они есть, завтра их нету, — играй, а то во мне кровь застывает!
— А думаешь, во мне — нет?
— Бери вперед, на три кувшина.
— Поднимите бочку…
— Наливай, эй!
— Ю-ю-юй!
И снова барабан, труба, кларнет и скрипка стали плакать и стонать, а оттуда, с полей, с косогоров, шел запах отавы и пряного подсолнечного цвета. На небе расплавилось солнце, как воск, и если бы был пучок травы, мамочка моя родная… — разве есть у этого мира конец?
— За помин моей матери! Год, как скончалась, бедная.
— Бедная…
— Эй, прекратите играть!
— Вот вам калачик и свеча за упокой ее души.
— Встань, дорогой, милый ты мой, а то колени испачкаешь…
— Кровь людская не водица…
— Печаль-то какая… жалость-то какая.
— Ох, этот мир…
— Ох, бедная его мама…
— Ой, вай! Воры!..
— На помощь! Караул! Ограбили!..
И юбка за юбкой, все в одной, вздулись и опали тряпками, и Белый дернулся, аж веревка зазвенела.
Пыль, ругань, распряженные лошади, открытые рты, мухи, плевки, мусор…
— Держите его!
— Вот он, во-во!..
— Где?
— А базар сегодня на славу!
— На той стороне ограбили кого-то.
— На то он и базар: голый с голого кожу сдирает, а тот еще просит: оставь мне хоть рубашку.
— Так-то оно так, да хорошо, что здоровье есть!.. Теперь немного дождя бы, и все!
Белый, бык-бычок, ах, если бы у него язык был не только чтоб кочаны жевать, но и беды свои рассказать! Например, что когда-то был он хозяином лесов и источников и стоял на государственном гербе и на знаменах стоял, непокоренный, с рогами против полумесяца, и тот, испуганный, случалось, бежал от него в грохоте выстрелов, блеске ятаганов и топоте копыт. Потом был он гордостью уезда — много ли, мало ли, а чем-то же он был, но никогда, ни за что в жизни его дедов и прадедов и речи не могло быть о том, чтобы он, рогатый, шагал покорный, вислоухий на воображаемом поводу, и чтоб увидел себя висящим на ржавой жестянке, и чтоб обрадовался какому-то прошлогоднему кочану! И чтоб за его счет пили и веселились и пели, будто мать двойняшкой или с двумя головами его родила, — этого уж не понять ни на небе, ни на земле.
С горя он справил большую нужду прямо посреди базара. Будь что будет, пусть ведут его куда-нибудь…
8Ах, как смеялось село! Идет человек по дороге, идет, сколько идет, и вдруг остановится да как схватится за живот:
— Ха-ха-ха-ха!
И этот смех, словно чахоточный кашель:
— Ха-ха…
Другой ему навстречу. Может, у него, у другого, беда, может, на уме у него какое-нибудь проклятье-распятие, но, увидев этого веселого, спрашивает:
— Ну, что на тебя нашло, чего смеешься?
И уже готов этим распятием хватить веселого по башке, да какое там? Глядишь, и его уже чуть ветром не валит с ног, и, бедный, еще икает, еще слезы вытирает настоящие.
— Ах, этот Поноарэ!
И смеется, смеется, чуть не опух от смеха, и тут бы ему передохнуть, глядь, а первый уже по земле катается…
А третий видит со двора это веселье, почему бы и ему не посмеяться, если знает, что смех полезен, ведь сами врачи говорят это.
— Эй, скажите, что такое, бре, чтоб и мне было смешно!
— Да вот этот Серафим… ха-ха-ха…
К счастью, третий — у своего забора, есть за что держаться. Смеются, смеются, вот-вот штаны потеряют. Видит со двора жена, как грохочет вся окраина, — боже, что там случилось? Перепуганная, подходит к воротам.
— Что с вами, мэй, что это на вас напало, на веселых да красивых?
— Серафим, ха-ха-ха…
Скрещивает женщина руки на груди:
— И что смешного, умники, если человек женится?!
— Женится?
— Когда?
— Как?
Третий смотрит на второго:
— Вы поэтому смеялись?
А второй берет за грудки первого:
— Ты почему смеялся?
— Я? А вы разве ничего не слышали? Серафим-то, говорят, целую ночь миловал этого цыгана, Ангела, ха-ха-ха… в бабьей одежде!..
Второй:
— Враки! Он один сидел, чтоб мне не сдвинуться с этого места! Только как его закрыли снаружи, он — хлоп — и себя изнутри закрыл.
Третий:
— Не дойти мне до дому, если он всю ночь не просидел с мамой Надеждой! Я вам говорю!
И втолковывали друг другу, что все-таки дыма без огня не бывает, но и после всех разговоров расставались с тремя разными мнениями, в которых еще оставалось девять неясностей, а если вокруг столько неясного, что же голове делать — баклуши бить, что ли?
Ворожба и проклятие? Эхе, многое случалось на этом свете, а что, в конце концов разве не добирались до сути?
— Что это я слышал, Ангел, правду ли говорят?
— Что именно?
— Что был у тебя большой спор с Серафимом?
— У меня?! Какой спор?
— Да у крестной Надежды в доме…
Услышав такое, Ангел хмурился и, если сидел за столом, отодвигал от себя миску, обиженный.