Сердце на ладони - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не слишком умен твой герой.
— А я тебе очень часто доверяю и машину и жену.
— Валя поедет со мной, между прочим.
— А она что забыла?
— Не бойся, едет и Галина. Пускай прокатятся.
— Жмите на все педали. Хоть мешать не будете.
Валентина Андреевна успокоилась только возле дома, когда увидела, что окна квартиры освещены.
У нее был свой ключ. Она неслышно вошла. Заглянула сквозь застекленную дверь в комнату, Славик лежал на диване без рубашки, мокрое полотенце прикрывало левый глаз и щеку. На полу стояла раскупоренная бутылка дорогого коньяка. Выл включен приемник. Далекая певица приятным меццо-сопрано на чужом языке пела грустную песню.
Славик создавал себе настроение. Ему хотелось вызвать отчаяние, душевную депрессию, хотелось ненавидеть весь мир. Но настроение не приходило. Была, правда, злость, оставалась боль. Однако где-то в глубине шевелилась мысль, что все кончилось для него не так уж плохо. Все же рядом со злобой жило уважение к Тарасу. Вместе с тем хотелось убедить себя, что он поставил его в более неловкое положение, чем то, в каком оказался сам. «Пусть попробует объяснить мой невыход на работу».
Но тут же снова закипала злость. и на Тараса и на Машу. Опять напряженно начинал работать разгоряченный мозг: как им отомстить? Потом подумалось, что поступок его наивен — больше всего он боялся наивности и сентиментальности, — и сердце стало больно покалывать от стыда. Это было, пожалуй, самое мучительное чувство.
Он заглушал его глотками коньяка.
Не раскрывая глаз, протянул руку за бутылкой… И вдруг почувствовал, что кто-то забрал бутылку из-под его руки. Он вскочил.
Возле дивана стояла мать.
— Мама?! — и опять упал на подушку. Валентина Андреевна поставила бутылку на стол. Придвинула стул, села рядом, как возле больного. Посмотрела в глаза. Молча приподняла полотенце, оглядела синяк.
— Не смотри так, мама, — попросил Славик.
— Боже мой! Какой ты маленький еще и глупый. Когда ты у меня поумнеешь?
Юный забияка, он не так еще давно кричал в ответ на упреки матери: «А чего они лезут?» Теперь он крикнул почти так же:
— А почему они не дают мне жить?
— Кто тебе не дает жить?
— Все!
— Кто все? Тебе желают только добра,
— И бьют по морде?
— А ты хотел, чтоб стреляли? Дурак! Скажи спасибо, — она сердито встала и вышла на кухню, захватив коньяк.
Славик понял, что мать все знает. Тарас рассказал. Это его страшно поразило: выходит, Тарас мог вот так прямо рассказать обо всем. Может быть, даже смеялся? Смеялись все: Ярош, отец, мать, Наташка?.. Дуэль показалась теперь до дикости нелепой. Стыд обжег жарким пламенем. Славик закрыл лицо мокрым полотенцем,
23
Шикович не любил осени. Осенью ему плохо работалось. Даже летом лучше. Странно! Большинство писателей прошлого, судя по воспоминаниям, считали лучшим временем для творчества осенние месяцы.
Раньше Кирилл объяснял это тем, что в начале учебного года и дети и жена месяц-два после каникул не могли войти в колею — в доме было шумно, все столы завалены учебниками и тетрадями, в лучшие рабочие часы дети готовили уроки и вытесняли его, это выбивало из «творческого состояния». Всю жизнь он страдал от тесноты и мечтал о тишине и покое.
И вот есть у него тихий уголок: он остался на даче один. Вокруг ни души. А день осенний: небо затянуто низкими и тяжелыми тучами с самого утра. Пошел дождь, мелкий, спорый, но теплый — грибной, как говорят в народе. Дождь шуршал в не тронутой еще огнем осени дубовой листве, сеялся, как песок, по шиферной крыше. Это был единственный шум, нарушавший тишину,
Кирилл жарил себе на керогазе яичницу, варил крепкий черный кофе и радовался дождю и одиночеству. Думал, с каким наслаждением и подъемом он поработает. Он писал об организации подполья, первом горкоме, твердом и мужественном Дубецком, о группах Гончарова, Мурыгина, о Яроше — о всех, кто первым начинал борьбу и деятельность которых была полностью ясна и для него и для тех, кто должен дать книге путевку в жизнь.
Он пока обходил «белые пятна». Их немало, и самое большое — группа инфекционной больницы, которую покуда никто не признает. Статью его, не печатают. А новые документальные доказательства обнаружить не удается. Это злило, потому что мешало последовательному развертыванию событий в повести. Но в последние дни он нашел такой композиционный ход, который позволял историю Савича и всей больничной группы написать и вставить позднее. Работа сдвинулась с места.
Он рвался к столу. А сел — и почувствовал, что не может писать. Пожалуй, слишком уж тихо и единоко. Непривычно. А главное, слишком много мыслей сразу. Они, как морские волны, набегают друг на друга, разбиваются о берег — о его стремление сосредоточиться, и в результате остается одна пена да случайные, ненужные для работы обломки — клочки каких-то воспоминаний.
Всплыло в памяти вчерашнее партийное собрание в редакции. Новая вылазка Рагойши. Вдруг под конец, когда была исчерпана повестка дня, он поднял вопрос об идейных позициях Щиклвича. Почему не пошли обе его статьи — и-тзчж««и^ЧР. коЖ, пзе в Загалье?
«О че. ял Пщет Шикович? Народ обсуждает программу'Строительства коммунизма, а Шикович в это время — обратите внимание! — какой показывает колхоз, что говорит о трудодне, о культуре села? Сквозь какие очки он смотрит на мир? Вот что должны мы спросить у коммуниста Шиковича»,
Рагойшу не поддержали. Кирилл отнесся там, на собрании, к этому очередному наскоку Рагойши с иронией, зная, как того бесит его спокойствие.
А сегодня, вспомнив, разозлился.
«Нет, черт возьми, я добьюсь, что статьи будут напечатаны! И одна и другая. Потому что это как раз то, о чем говорится в Программе. В обком пойду. В ЦК пошлю. Не может считаться хорошим такой колхоз, как в Загалье, И такой председатель, как Грак! Да и такой журналист, как ты, чурбан!»
"Взволнованный, он начал шагать взад-вперед по своей мансарде. Одна половица попискивала, и это еще больше раздражало и злило. Он беспощадно «разносил» своих противников. Ра-гойшу «уничтожил» сразу, легко. «Ударил» по Тукало — «дураков надо бить». Дураков! А кто такой Гукан? Он было замахнулся и на него, но… Нет, этот не дурак. Но кто? Вспомнил, как несколько дней назад звонил ему. Из издательства прислали письмо с предложением переиздать книжку Гукана, но просили сделать некоторые поправки. Шикович разозлился: в издательстве считают, что поправки должен делать он, «литературный писарь». Нет, хватит! Не нужен ему легкий гонорар! Да, наконец, никакие поправки не спасут книги, пропитанной духом культа личности. Кирилл как-то просматривал ее, и ему гадко становилось, что десять лет назад он мог это писать.
Он сказал Гукану по телефону:
— Я отвечаю в издательство: книга требует коренной переработки, а потому о переиздании ее в ближайшее время не может быть и речи. Согласен, Семен Парфенович?
Гукан долго не отвечал, но в трубке было слышно его тяжелое дыхание. Наконец он сказал далеким осипшим голосом:
— Я вас прошу зайти ко мне. Нам надо поговорить.
Шикович не пошел: «Тебе надо — приходи сам»..
Теперь он думал, что ему следует все-таки пойти и вызвать Гукана на откровенный разговор. Однако знал, что после письма, которое показал ему Тарасов, и особенно после истории с квартирой для Зоей ему трудно будет говорить с этим человеком. Он испытывал к Гукану не только неприязнь, но и нечто похуже. Однако исследователь в любых условиях должен оставаться объективным. Возьмут чувства верх над разумом — до истины не докопаешься.
«Надо сходить, — решил он, стоя у застекленной двери, выходившей на маленький балкончик мансарды. По желтому покатому полу балкона катились дождевые слезы… Простор луга, старица, лозняки тонули в туманной мгле. — Нет, сперва надо расспросить Зосю. Чертов Ярош! Как он оберегает ее!»
Потом вспомнил о том, что рассказала ему жена: Ира влюблена в Тараса, а тот увлекся этой рыжей сестрой. Валя говорила о Маше не очень доброжелательно, а он, Кирилл, подумал тогда, да и сейчас думает, что Тарас сделал правильный выбор. Если б должен был выбирать он, Кирилл Шикович, он тоже выбрал бы Машу. Он не сказал этого жене. А теперь почувствовал себя виноватым перед собственной дочерью. Попробовал отогнать все эти мысли, заставить себя работать.
«Я возьму тебя, Кирилл, за шиворот и посажу за стол. Ты просто лодырь. Ты чудовищный лодырь, таких, надо выгонять из того общества, которое мы построим, — безжалостно корил он себя и тут же придрался к собственным словам: — А куда ты его выгонишь? Гони прочь самого себя. Под дождь его, собачьего сына!» И он вышел под дождь, стоял, пока не намокли волосы и не потекли струйки по лицу, по шее, за воротник куртки.
Нет, в такой дождливой тишине работать невозможно! Взглянул на часы. Спрятал их под газетой, когда садился работать, чтобы не посматривать, не отвлекаться. Часа два уже вертело его бесконечное течение мыслей. Мозг устал, просил отдыха. После легкого завтрака захотелось поесть основательнее. Но он решил держать себя на полуголодном пайке и не захватил ни колбасы, ни ветчины, ни сала — ничего солидного. Все помыслы сосредоточились на еде. Ужас! Не может справиться с собой.