Воспоминания о Корнее Чуковском - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я много работала с детьми и знаю: общение с гражданами до пятнадцати лет так физически тяжело, требует таких сил, что никакие деньги, книги, статьи, никакой почет не может возместить этого. Но есть драгоценная плата за все усилия: блестящие глаза, неудержимый смех детского восторга, восхищенные возгласы на всех дорогах: «Ой! Корнейчуковский!» — можно только позавидовать тому, кто умеет заслужить все это.
Корней Иванович как никто умел дарить радость — это не всякому данное уменье, особенно важное для детей, но ведь и взрослым тоже необходимое. Он умел делать это незаметно, не рассчитывая на благодарность.
Давно, пятнадцать лет назад, я дала ему свой «детский» дневник тетрадку, в которой записывала разговоры своих близнецов. Прошло какое-то время, он отдал тетрадку Фриде Вигдоровой, использовав кое-что в своих книгах; я как-то забыла взять ее назад, — словом, попала она ко мне весной, когда Корнея Ивановича уже не было в живых. Я стала читать ее вслух своим повзрослевшим близнецам под повизгиванье их детей, а моих внуков. После одной из записей я написала когда-то: «Вот бы Чуковский порадовался». И вдруг увидела приписку красным карандашом: «А я и радуюсь. К. Ч.»
Видимо, я забыла, когда давала ему дневник, или по молодости решила, что так и надо: там было несколько записей об очередном издании «От двух до пяти», которое показалось мне хуже предыдущих. Эти записи были все отчеркнуты красным карандашом, испещрены пометками — ни одной обиженной: он, человек с мировой славой, готов был принять к сведению каждое критическое слово, подумать над ним, продолжая свою работу.
Последняя запись в дневнике такая. Пятилетний сын спрашивает:
— Мама, а Чуковский живой?
— Живой.
— Как же, ведь он великий!
— Ну и что же?
— Великие разве бывают живые?
— Бывают.
— А он какой?
— Он высокий-высокий…
— Как это дерево?
— Ну, что ты говоришь, разве люди бывают, как это дерево?
— Люди, конечно, не бывают, но Чуковский-то, я думаю, бывает…
1971Л. Либединская
«ЛИТЕРАТУРУ НАДО ЛЮБИТЬ!..»
Мне трудно вспомнить, когда я впервые услышала имя Корнея Ивановича Чуковского. Так же, как трудно вспомнить услышанный впервые шум весеннего дождика или первый переблеск новорожденного снега. «Айболит», «Мойдодыр», «Тараканище», «Муха-Цокотуха» — это наши первые слова, наши первые шаги.
А вот Корней Иванович Чуковский — наставник, учитель, советчик вошел в мою жизнь осенью 1942 года.
В годы войны Центральный дом литераторов — Дом писателей, как его тогда называли, — напоминал вокзал или пересадочный пункт. Здесь редко можно было увидеть несколько дней подряд одних и тех же людей. Во время коротких своих отпусков сюда приходили те, кто воевал на фронтах, и те, кто приезжал ненадолго в Москву из Казани и Чистополя, Ташкента и Свердловска.
Здесь всегда было шумно и приветливо. Шла война, смерть уносила друзей, товарищей. И, увидев друг друга, люди радовались, встреча означала простую и счастливую истину: живы!
Был сентябрь 1942 года. Войдя в дубовый зал Дома писателей, где размещался ресторан, я услышала голос, который мог принадлежать только одному человеку на свете. Обернувшись на голос, я увидела Корнея Ивановича. Мы были знакомы раньше. Впрочем, назвать это знакомством трудно. Мне было лет тринадцать, когда мама, отправляясь к Чуковскому по какому-то редакционному делу, взяла меня с собой. Надежды на то, что Корней Иванович запомнил меня, не было никакой. Но в водовороте войны людей невольно бросало друг к другу. Воспоминания о благополучных днях и мирных делах сближали, шапочное знакомство вдруг представлялось дружбой.
Я набралась смелости и поздоровалась. К моему удивлению, Корней Иванович сразу узнал меня.
— Как вы выросли! — сказал он, оглядывая меня своим особенным, чуть насмешливым и оценивающим взглядом. — Вам уже двадцать?
— Послезавтра двадцать один…
Он продолжал смотреть на меня, только теперь уже ласково и грустно.
— И моя Мурочка, будь она жива, была бы теперь такой же…
(Впоследствии во время наших встреч он не раз повторял эти слова, и я чувствовала в них непроходящую боль утраты и гордилась его сдержанной откровенностью).
Корней Иванович усадил меня за стол рядом с собой, обняв за плечи.
— Вы совсем в Москву вернулись? — спросила я, смущенная и счастливая его неожиданно ласковым обращением.
— Нет, приехал на несколько дней из Ташкента. У нас горе — погиб Боба, наш второй сын. Мария Борисовна в тяжелом состоянии и, конечно, тревожится за старшего, Колю. Он тоже на фронте. Политуправление армии, понимая наше стариковское горе, разрешило ему отпуск, чтобы мы могли встретиться в Москве. Мария Борисовна приехать не могла, слаба… А я, как видите, добрался… Жду Колю, который должен появиться не сегодня-завтра. Привез новую сказку «Одолеем Бармалея»…
К Чуковскому подходили люди, здоровались, радовались. Я несколько раз порывалась уйти, опасаясь, что мое присутствие может помешать. Но Корней Иванович сказал строго и даже требовательно:
— Сидите! Сейчас вы пойдете со мной. Очень не хочется возвращаться одному в пустую квартиру.
…Комнаты, в которых целый год никто не жил, зрелище грустное. Беспорядок, затхлость — свидетельство беды, заставившей хозяев покинуть свое жилище.
Впрочем, вокруг Корнея Ивановича становилось сразу обжито и уютно. Стоило только управиться с пылью, покрывавшей большой письменный стол и книжные полки, подмести пол и растворить настежь окна, а Корней Иванович уже расположился в кресле, прикрыв пледом колени. С улицы тянуло сентябрьской свежестью, после жаркого Ташкента прохлада казалась непривычной, он зябко кутался.
Стемнело. Пришлось закрыть окна, опустить маскировочные шторы. В комнате сразу стало тихо.
Длинными своими руками, почти не меняя позы, Корней Иванович доставал с полок то одну книгу, то другую, бережно листал и аккуратно ставил на прежнее место. Казалось, он здоровается с ними.
Я возилась на кухне — варила рис, привезенный Корнеем. Ивановичем из Ташкента в белоснежном полотняном мешочке. Вдруг он позвал меня.
— Когда родился Пушкин? — строго спросил Корней Иванович, едва я вошла в кабинет.
— В 1799 году…
— Какого числа?
— 26 мая. По старому стилю… — торопливо добавила я, чувствуя себя, как на экзамене.
— А Лев Толстой?
— В 1828-м…
— Число?
— 28 августа.
— Тургенев?
— Кажется, в 1818-м…
— Кажется! То есть как это кажется?! 28 октября 1818 года. Некрасов?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});