Семейное счастье. Любимая улица - Фрида Вигдорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не слышал, как ты вошла.
— Я давно уж тут и смотрю, как ты маешься.
— Только зря ездил. Мне не написать.
— Не правда, напишешь. Вот послушай. Представь себе: ты приехал из Подгорска, а меня нет.
— Где же ты? Я не люблю, когда тебя нет.
— Я уехала на Северный полюс. Или в Ленинград. Или гуляю по Царской тропе в Крыму. Ты приезжаешь, а меня нет. Что ты делаешь?
— Я сержусь.
— Верно. Ну, а потом?
— Потом я ору на всех подряд, расшвыриваю все, что попадает под руку. Дети плачут, а я проклинаю вселенную и все ее окрестности.
— Все верно. Ну, а потом?
— Потом я пытаюсь дозвониться тебе.
— На Северный полюс? Нет, ты пишешь мне письмо. Ив письме рассказываешь обо всем, что было в Подгорске. Понимаешь? Ты должен написать не статью, не очерк, а письмо ко мне. "Дорогая Саша, я приехал в Подгорск поздним вечером. Темень. Где же здесь Любимая улица? Где дом Кононовых?" Ну, зачем мне сейчас повторять все, что ты нам рассказывал? Потом мы вычеркиваем "Дорогую Сашу" и "Целую тебя", и остается статья.
— Ты предлагаешь игру, а мне надо написать серьезный очерк.
— Митя, честное слово, я тебе дело советую. Вот попробуй. Ведь ты не станешь мне писать… — Она перегнулась через его плечо и прочитала:
— "В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том…"
Поливанов прикрыл ладонью начатую страницу.
— Ложись. Уже поздно, — сказал он хмуро. — А я еще поколдую.
Он работал всю ночь. Он мысленно повторил весь путь от вокзала до города, снова едва не упал в овраг, снова услышал, как течет в темноте река и стук своих башмаков по булыжной мостовой. Он вспомнил, как женщина сказала: "А я было подумала…" А что она подумала? А вдруг… вдруг — добрая весть. Вдруг то извещение было ошибкой. Вдруг…
Он рассказал о заплеванной комнатке с низким потолком и о бухгалтере с его унылым носом, он написал про чистенький кабинет директора Промкооплеса и про Тихонова: "Вы на что намекаете? Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои слова".
Про бухгалтера, директора, Тихонова написалось легко. Про Сергея, про Колю писать было куда труднее. Опять все слова взбунтовались. Поливанову почудилось, что он пишет не чернилами, а патокой, сладким сиропом. Откуда-то выскочила "тонкая шейка" и даже "ясные ребячьи глаза". Брр!.. Он в бешенстве перечеркнул страницу и начал все сызнова. Хорошо ли, плохо ли, но он написал свой очерк. И даже примечание из третьего раздела уголовного кодекса нашло в очерке свое место: как оно и было, его помянула молоденькая защитница. И о том, как они с Колей ходили по городу, было сказано. Поливанов не говорил за бухгалтера, директора, Тихонова, они сами говорили — директор вкрадчиво ("Ах, товарищ, товарищ!"), Тихонов напористо, а бухгалтер будто читал протокол. И непреложно ясно было, кто вор.
Под утро он разбудил Сашу и прочитал ей свою статью.
— Спасибо, — сказала она. — Чудесное письмо.
Это было, наверно, единственное в стране учреждение, где машинописным бюро заведовал мужчина. Ростом он не вышел и весь был очень маленький: маленькое личико, маленькие ручки и огромные круглые очки. Но маленькие ручки с бешеной быстротой стучали по клавишам, с ним не могла состязаться ни одна машинистка. Он печатал, не глядя на клавиши, и при этом еще делал замечания машинисткам, брал телефонную трубку, отругивался, объяснял, что у него все материалы срочные и он ни для кого не намерен делать исключения. Если ему диктовали, он то и дело вопил:
— Быстрее! Еще быстрее! Быстрее, вам говорят! В редакции он назывался машинист. Все машинистки ненавидели его, боялись и уважали: он печатал не только с чудовищной, не правдоподобной быстротой, но безупречно грамотно. Отдавая перепечатанную статью, он обычно говорил автору несколько слов. Чаще всего это были неодобрительные слова:
— Сложные периоды у Гоголя получались лучше, чем у вас, не скрою. Обратите внимание на последний абзац пока его читаешь, может пройти товарный состав в сорок вагонов.
Или:
— Что это у вас "распоряжение", "удивление", "разъяснение" — "ение"! Акафист какой-то, а не статья.
Он терпеть не мог Голубинского ("Написано красиво, но смысла ни на грош") и любил Лаврентьеву ("В том, что она пишет, всегда есть зерно").
Как ни странно, он хорошо относился к Поливанову. Он сам ему печатал. Не хвалил его фотоочерки, но и не ругал.
Сейчас он взял очерк Поливанова, перелистал его, поднял брови:
— Подвал? Гм… Ладно, приходите через час.
Дверь приотворилась, и кто-то на ходу крикнул:
— Поливанова в секретариат к Савицкому! Савицкий был ответственным секретарем редакции. Когда-то хороший журналист, он давно уже ничего не писал.
— Давно не писал и уж наверно никогда ничего не напишу, — с грустью сказал он однажды Поливанову. — Секретариат съел меня со всеми потрохами. Но, — прибавил он, — если он мог меня съесть, то туда мне и дорога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей нужны жизненные просторы — ездить, писать. А я… Так, видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом окаянном месте. Но он любил это окаянное место. Любил редакцию, ревновал к каждой интересной статье в другой газете. Никто лучше него не учил практикантов, никто пристальней не приглядывался к новым людям, пришедшим в редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Кононова:
— Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. Поедете. Зачем я ему понадобился? — думал Поливанов, отворяя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова садиться.
— Это не очерк, — сказал он Глебову, сотруднику отдела науки, — не очерк, а восемь страниц Нагорной проповеди. Понятно? Верни в отдел.
Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался. Савицкий подпер щеку ладонью и сказал:
— Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением. Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи?
— Я не о статье, — сказал Савицкий, словно угадав его мысли. — Я о другом. Поздравляю с первой анонимкой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается, что вы родственник Кононовых.
— Очень интересно.
— Да, конечно. Это правда, что вы остановились у них?
— Правда.
— Послушайте, но ведь это журналистская азбука нельзя останавливаться у людей, которых собираешься защищать.
— А если собираюсь ругать?
— Тоже нельзя. Гостиница — вот резиденция журналиста. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это рази навсегда.
— Есть запомнить.
— Идите и больше не грешите.
— Есть не грешить.
— В письме говорится, что вы младшего Кононова таскали по городу на руках. Было дело?
— Было.
— А зачем, собственно?
— Мальчишка устал. Почему не взять его на руки?
— Да зачем он за вами поплелся?
— Знаете что, Леонид Евгеньевич, вот скоро очерк придет с машинки, прочитаете и поймете. Или не поймете, это уж как выйдет. А объяснять я вам ничего не могу.
…Поливанов послонялся по коридорам, забрел в читальню, посмотрел свежие журналы. Ровно через час он заглянул с порога в машинописное бюро.
— Десять страниц, — сказал главный машинист, — и доложу вам, очень толково написано. Зацепили.
Поливанов взял очерк, отыскал пустую комнату и стал читать. То ему казалось: хорошо. То вдруг он непреложно понимал: из рук вон плохо. Одно только он знал твердо: может, нельзя журналисту останавливаться у людей, которых он хочет защищать, но если бы он зашел к Кононовым, чтоб, как говорят, "проверить факты", он ничего не мог бы написать. Надо было там пожить. И посидеть с ребятами у печки. И походить с Колей по городу. И поговорить с Сергеем в затихшей комнате. "Выручите?" — услышал он снова. — "Выручу". Не будь всего этого, он не написал бы очерка, нет, не написал бы. А хороший вышел очерк или плохой, этого он не знал.
Очерк напечатали. Держа в руках газету, Поливанов испытывал чувство, похожее на то, с каким впервые взял на руки новорожденную Катю: это мое? Неужели это незнакомое, непонятное — мое?
На летучке его очень хвалили. Критиком был Голубинский, и он не пожалел слов: "талантливо… глубоко… живописно… видишь людей… слышишь страстный, заинтересованный голос публициста".
— В редакции появился новый талантливый очеркист, надо помочь его росту.
Все это было не очень приятно. Если тебе тридцать шесть, то неловко слушать, как говорят, что ты молодой, растущий и что тебе надо помочь. Но все это было забыто, когда в газете была опубликована маленькая заметка "По следам наших выступлений" и читатель узнал, что очерк сделал свое дело: ребята оправданы, судимость с них снята. Поливанов набрал домашний телефон:
— Саша, ты видела?