Части целого - Стив Тольц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, что за черт! — внезапно воскликнул Эдди и, нюхая одежду, морщился каждый раз, как только с силой втягивал носом воздух. — В машине что-то постороннее. Несет дерьмом! — Он потряс тряпкой перед носом Астрид.
— Ничего не чувствую.
— Как ты можешь ничего не чувствовать? Допустим, ты не чувствуешь то, что чувствую я, но что-то ты должна чувствовать!
— Не чувствую ничего дурного.
— Мартин, а ты чувствуешь, что воняет дерьмом?
Я нехотя принюхался:
— Отлично пахнет.
— По-твоему, дерьмо отлично пахнет?
Эдди засунул голову в сушильный аппарат и понюхал. Я рассмеялся, Астрид тоже — это был хороший момент, а Эдди ударился головой обо что-то в сушилке.
Ребенок! Будь он неладен! Обгаженное, тупоголовое, бесформенное двуногое! Беззубый гомункул! Инкарнация эго! Требовательный змееныш! Безволосый пищащий примат!
Моя жизнь была кончена.
На помощь!Тема момента: аборт. Я яростный сторонник. Слушал себя, когда в разговоре с Астрид превозносил его преимущества, словно это новая время сберегающая технология, без которой мы больше не можем обходиться. Как всегда, ее ответы колебались от неясных, туманных — к откровенно загадочным. Она заявила, что аборт скорее всего бессмысленное дело, хотя я не понял, что она хотела сказать.
Секс: спичка, при помощи которой вспыхивает человеческий фейерверк. В нашем лишенном любви дворце мы сотворили ребенка. Почти сломленный и полный нового, устрашающего смысла, я совершил потрясающее открытие, что у меня нет ни силы, ни воли, ни хитрости, ни аморальности, чтобы смыться из страны и больше никогда сюда не возвращаться. К своему ужасу, я обнаружил, что принципы просочились в ткань моего существа. Я не мог вспомнить ни единого примера моральной стойкости своих родителей, но во мне это присутствовало, и я понимал, что не в состоянии покинуть Астрид. Я попался. Безнадежно попался!
Много позжеНе писал много месяцев. Астрид беременна. Зародыш проявляет характер. Захватчик приближается. Мой личный взрыв рождаемости — удар в спину моей независимости. Буду ли я сожалеть, если он умрет?
Положительное единственно в том, чтобы обзавестись ребенком: учиться у него совсем не тому, что другие, — не обращать внимания на его тошнотворные попытки управляться с ручками-ножками и какать, что до такой степени умиляет родителей, что они до тошноты повторяют одно и то же, а вы в один прекрасный момент обнаруживаете, что не только ненавидите всех детей подряд, но испытываете бессознательную неприязнь к котятам и щенкам. Мне пришло в голову, что я могу учиться у ребенка природе человека. И если принять на веру слова Гарри, что я прирожденный философ, это будет честолюбивый философский проект. Что, если поместить ребенка в глубь темного шкафа? Или в увешанную зеркалами комнату? Или — увешанную картинами Сальвадора Дали? Разумеется, дети должны учиться улыбаться, но что произойдет, если я не покажу ему, как надо смеяться? У него не будет ни телевидения, ни кино и, может быть, даже общения. Что случится, если он не будет видеть никого, кроме меня? Или даже себя? Разовьется ли жестокость в этой Вселенной в миниатюре? Сарказм? Ярость? Да, здесь есть чему поучиться. Но с какой стати останавливаться на одном ребенке? Можно обзавестись коллективом детей, или «семьей», и, устраивая каждому свое окружение, определять, что у человека от природы, что неизбежно, что обусловливается средой и что является условным рефлексом. Кроме всего прочего, я попытаюсь воспитать существо, которое будет понимать самое себя. Что, если дать ему толчок к самосознанию в необычно раннем возрасте — например, в три года? Или даже раньше? Потребуются специальные условия для расцвета самосознания. Одно очевидно: ребенок в полной мере познает одиночество.
ШуткаЕсли родится девочка, Астрид по каким-то причинам хочет назвать ее Вильмой, если мальчик — Джаспером. Бог знает, откуда она взяла такие имена, но мне безразлично. Если правильно воспитывать, в определенном возрасте девочка или мальчик возьмут себе другое имя, с которым ей или ему будет комфортнее всего в его или ее шкуре, — нет ничего страшнее, чем слышать свое имя и только бесстрастно поводить плечами или оставаться холодным, глядя на свое имя на бумаге, вот почему большинство подписей — неразборчивые каракули: человек бессознательно восстает против своего имени и хочет его уничтожить.
Беспокоит проблема денег. Астрид тоже. Она сказала, что лишалась средств в таком количестве стран, что мне не представить, и испытывала такую нищету, что мне не вообразить, но при этом у нее не было ребенка и она беспокоится, что, благодаря моей лени, нам всем придется голодать. Критика — явно вновь подожженный огонь, которому не суждено угаснуть. А иметь ребенка — значит быть насаженным на острие ответственности.
Боже!Идиотизм (или безумие) составлял функцию того, что я увидел, когда вернулся домой. Астрид, стоя на кухне в луже воды, вставляла электрические предохранители. Я вскинул ее на плечо и швырнул на кровать.
— Ты что, пытаешься себя убить?
Она посмотрела на меня так, словно я вывернул лицо наизнанку, и тихим, скучающим голосом спросила, известен ли мне по-настоящему умный способ совершить самоубийство?
Самоубийство?
— Как ты можешь думать о самоубийстве во время беременности? — Меня самого удивили такие мысли борца с абортами.
— Не беспокойся. Самоубийства часто не удаются. Когда я еще была девочкой, мой дядя прыгнул со скалы, но, приземлившись, стал снизу махать руками — у него был сломан позвоночник. Кузен наглотался лекарств, но все кончилось тем, что его неделю тошнило. Дедушка вложил в рот дуло пистолета, нажал на курок и каким-то образом умудрился промахнуться мимо мозга.
— Это первое, что ты рассказываешь мне о своей семье.
— Неужели?
— И что, все твои родные в какой-то момент жизни пытались совершить самоубийство?
— Отец не пытался.
— Кто был твой отец? Как его звали? Чем он занимался? Он жив? Из какой он страны? Из какой страны ты? Какой твой родной язык? Почему ты ни о чем не говоришь? Почему ничего мне не рассказываешь? С тобой произошло что-то ужасное? Что…
Ее покрыла ледяная глазурь — она быстро удалялась. На скором поезде стремилась обратно в никуда.
Поистине странные дниДела с Астрид хуже некуда. Нас разделила ледяная стена. Она целый день ничего не делает, только смотрит в окно или разглядывает собственную одутловатость. В тех редких случаях, когда что-то говорит, ее суждения тусклы и бесплодны, какими были мои до того, как они мне осточертели. (Нет, я не стал оптимистом, но мне надоело быть пессимистом, и теперь мои мысли, для разнообразия, довольно светлы, но, к сожалению, и это надоедает — что последует дальше?)
Я сказал, нам надо выйти из дома.
Она спросила зачем.
Я сказал, мы можем посидеть в кафе, посмотреть на людей.
Она ответила, что больше не может смотреть на людей. Слишком много их видела.
Жизнь потеряла привлекательность. Я ничего не мог предложить, чтобы избавить ее от чар оцепенения. Музеи? Она успела побывать в каждом. Прогулки в парке? Наблюдала любые оттенки листвы. Кино? Книги? Не существует новых сюжетов, только меняются имена. Секс? Она занималась им в любых позах бессчетное число раз.
Я спросил ее:
— Ты расстроена?
— Нет, мне грустно.
— У тебя депрессия?
— Нет, я несчастна.
— Это из-за ребенка?
— Извини, я не могу объяснить. Ноты очень мил, Мартин. — Она благодарно сжала мне руку и смотрела на меня своими большими безжизненными глазами.
Как-то вечером Астрид вычистила всю квартиру, ушла и вернулась с вином, сыром, шоколадом и мягкой фетровой шляпой для меня, которую я, в остальном совершенно голый, надел, и она истерически хохотала, а я понял: мне очень недоставало ее смеха.
Но к утру она снова почувствовала себя несчастной.
Вспомнив, как утром, в самом начале нашей связи, Астрид рисовала мое лицо карандашом, я пошел и, потратив все свои деньги, купил краски и холст в тщетной надежде, что она станет выплескивать свою жгучую боль на чистый холст, а не на меня.
Когда я развернул подарок, она заплакала, невольно улыбнулась и, устроившись у окна, начала рисовать.
Это открыло нечто новое.
Каждая картина — изображение ада. Она знала много видов ада и написала их все. Но ад — это только лицо, и она рисовала лицо. Одно-единственное. Ужасное лицо. Она изобразила его много раз.
— Чье это лицо? — спросил я сегодня.
— Ничье. Просто лицо. Я не знаю.
— Вижу, что лицо. — Я понимал, что это было лицо, — ведь не спросил же, чья это рука?
— Я плохой художник, — сказала Астрид.
— Мне кажется, у тебя хорошо получается.
Но меня интересовало не это — мне хотелось знать, кому принадлежит это лицо.