Современная португальская повесть - Карлос Оливейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо было бы все-таки, если бы к ночи они смолкли и дали мне отдохнуть. Пока же они абсолютно вправе считать себя представителями, памятью, продолжением и чем угодно тех, от кого получают ласку и пропитание. И даже располагают кучей аргументов, говорящих в их пользу, начиная с Ксенофонта, пятый век до нашей эры, который обнаружил, что господь, создав человека и увидя, как он, бедняга, слаб, подарил ему собаку. Но Ксенофонта тревожить незачем. Не приличествует осквернять воителя от литературы пустячными цитатами. Он никогда не сказал бы, что собаки — память хозяев или что-либо в этом духе, и не стал бы поучать честных землевладельцев, что им позволено отдать все, кроме собаки и лошади. Он был мудр иной мудростью, величайший шельмец. И к тому же непревзойденный воитель от литературы. Величайший.
«Отдать все, кроме собак и лошадей». Кто это говорит?
Инженер. Это его голос, хотя и изменившийся от вина, переливающийся через край в высокопарных фразах, излагающих историю наказанной любви. История дьявольски запутанная, особенно если рассказывается во хмелю. Да, это он, Томас Мануэл. Это его словарь, ни убавить, ни прибавить, словарь Инженера во всей красе. Но как бы то ни было, я чувствую, что за ним есть кто-то еще, кто-то, возникающий из слов, что доносятся до меня, да, так оно и есть: мало-помалу в болотном тумане прорисовывается черный силуэт, становится все торжественнее, все отчетливее…
— Дядя Гаспар, — вздыхаю я тихонько. — Фидалго со слепящим блеском глаз.
— Заткнись, — шепчет мне Инженер, — он же в глубоком трауре, ты что — не видишь?
— Почему — в трауре?
— Раззява. Кому я рассказывал, стене, что ли? В трауре из-за дочки, которая оскорбила его честь, из-за кого еще? Когда он говорил, что отдаст все, кроме собак и лошадей, у него были свои резоны.
Он глядит на меня в упор.
— Я могу продолжать?
Мы наполняем огромные кружки — такие подавались в тавернах былых времен — прямо из-под крана, вделанного в бочку, и, по мере того как я слушаю притчу о блудной дочери (она и сейчас слышится мне в тех же самых словах и с теми же самыми отступлениями, с какими рассказывал ее в ту ночь Инженер), фигура дяди Гаспара подходит все ближе и ближе к нам, простым смертным.
Я вскакиваю на ноги.
— Холера. Мы в погребе или где, почему мы не пьем? Где гитара?
Томас Мануэл хватает меня за руку.
— Без хамства, приятель. Без хамства, тема разговора — честь человека.
Он открывает кран, протягивает мне кружку.
— Готово. И сиди тихо. Никаких гитар, дошло?
Продолжительное молчание.
— Тема разговора — Человек, дошло?
Несколько мгновений он сидит угрюмо понурившись, в знак почтения к памяти Человека, являющегося темой разговора. Затем возвращается к прерванной истории, повествует тягучим растроганным тоном, сбивается, поправляет себя, то и дело смачивая горло. «Дядя Гаспар то… дядя Гаспар это…» И рыцарь-землевладелец вырисовывается все отчетливее, выступая из притчи, из прошлого. На нем черная сорочка вдовца, жилет с отворотами на шелковой подкладке. Он бесцельно мечется по комнате, сжимая кулаки, потрясенный оскорблением, которое нанесла ему дочь-наследница, — его имя, его плоть, — сбежавшая из дому с шалопаем. Мы тут пьем себе, прохлаждаемся, а он бушует на семейном совете (тридцать лет назад), доводит до всеобщего сведения свое решение навсегда отречься от дочери. И семья слушает, глядя в пол, обесчещенная бунтом влюбленных; а здесь, в погребе, все стены исчерканы памятными надписями и рисунками и есть даже плакат, возвещающий о той самой корриде Манолете[27]; а пылкий Гаспар все бушует, жжет фотографии, письма, платья — словом все, что может напомнить ему о дочери; и вдруг — пустота, светящаяся пыль. Нам стало слышно, как он откашливается, прочищает горло и с полнейшим спокойствием зовет самого старого и самого надежного слугу: «Имярек, оседлай мне Кадета, и пойдем. Погоди, Пардáлу тоже приведешь».
В дверь, ведущую во двор, влетают ночные насекомые. Время от времени ухает сова — плохая примета для спасающихся бегством влюбленных. Как бы то ни было, не будем торопиться и выпьем за справедливость. Дядя Гаспар (предупредил меня Томас Мануэл) был не из тех, кому можно дать пинка под зад. Напротив:
— Никто не мог даже взглянуть ему в глаза. Они были как пламя.
Мы снова наполняем кружки, и тут я узнаю, что фидалго отправился к границе своих наследственных угодий, ведя под уздцы любимого коня. Он распорядился надеть на него белое замшевое седло, узорные стремена и уздечку с серебряной пряжкой. На Пардалу, борзую суку с тончайшим нюхом, надели парадный ошейник. Хозяин, животные и слуга идут процессией, идут и останавливаются у края канавы, которая служила межою его владений. Гробовое молчание. Я и Томас Мануэл застываем с кружками в руках.
— Дядя Гаспар, — шепчет мне собеседник, — никогда и ни перед кем не отчитывался в принятых решениях.
Понятно, понятно. Действительно, Старик все еще не проронил ни слова, пристально смотрит куда-то вдаль, по ту сторону границы своего поместья. «Может, он молится? — спрашиваю я. — Или задумался?» — «Ш-шш». Томас Мануэл обращает мое внимание на десницу покойного дяди Гаспара. От непреклонно замершего силуэта медленно отделяется револьвер со взведенным курком. На какое-то время рука неподвижно повисает в воздухе, затем так же медленно подносит револьвер к уху борзой, которую слуга держит на поводке, и спускает курок.
Я отворачиваюсь: черт!..
— Минутку, — предупреждает Томас Мануэл, — это не все.
Да, будет еще. Теперь дядя Гаспар подходит к коню, колеблется. Пальцы у него дрожат, они вдруг сделались совсем старческими, иссохшими. Раздается выстрел, еще один, еще. Ему приходится выпустить всю обойму, чтобы прикончить коня. Верный красавец Кадет лежит посреди пустоши вверх копытами, и в глазах у него стекленеет ужас. Все кончено. Мы с моим собеседником выпиваем по кружке, чтобы сбросить напряжение.
Мораль сей притчи, заключает Томас Мануэл: принося в жертву коня и собаку, дядя Гаспар стремился навсегда избавиться от всех существ, которым доверял. Он перестал верить в преданную любовь и обрек себя отныне на вечное одиночество.
(Необоснованное утверждение, убеждаюсь я тут же, поскольку остался надежный слуга. Но к чему причинять новые огорчения рыцарю Гаспару?
— Замолчи, — сказал бы Инженер. — Тема разговора — Человек.
И мы вернулись бы к исходной точке.)
Мы снова сидит на табуретах в погребе, известном среди других как bodegón. На стене нацарапано несколько имен: Сидонио, Гатуша: даты, человечки с подписями. А это Мерсес… Viva tu madre![28] Стишки на случай. Повыше висит плакат, возвещающий о той самой корриде в Линьяресе, которая стоила жизни Манолете.
Землевладелец с горящими глазами растворился в небытии. Мы оставили его на краю пустоши с дымящимся револьвером в руке; вскинув голову, он гордо нес караул при останках коня и собаки. Видимо, он потому так таинственно скрылся из глаз, что вернулся на свое место в чистилище. Если только не предпочел отправиться в сосняк, чтобы поквитаться с прочими Палма Браво и со всеми их собаками. (Сказать по правде, давным-давно пора положить конец собачьему лаю на заднем дворе. Куда девались хозяева?)
— Прислушайся, — прерываю я Инженера. — По лагуне бродят собаки.
Губы Инженера складываются в полуулыбку:
— Это мои. Кто разбирается в животных, узнает собаку по голосу. — Он поднимает кружку, держит на свету. — Дядя Гаспар разбирался. И в женщинах тоже, старина.
— Как это говорится: «Что коза, что жена…»
— Он хвастал, что стоит ему поглядеть на зубы женщины, и он уже все о ней знает, — продолжает Томас Мануэл. — Слушай, тут смеяться нечему.
Мы обращаемся друг к другу на «ты», как повелось среди людей, которые культивируют непринужденность и свободу в обращении. Ты — то, ты — это, старые приятели, одного поля ягода. Ты, Инженер, рассуждаешь о зубах и женщинах; я попиваю вино в прохладе погреба, привалившись к исчерканной стене. Но какова афиша последней корриды Манолете — его смертный приговор.
— Так вот, зубы. Мы о зубах говорили…
Томас Мануэл доказывает с математической точностью, что зубы — такой же характерный признак, как и всякий другой (пример тому — то, что всякий врач непременно осматривает полость рта у больного, другой пример — барышники). Десны повествуют о недоедании в прошлом или о заботах дантистов; блестящие золотые коронки выдают авантюриста или эмигранта; неправильный прикус рассказывает о заброшенности в детстве. Зубы — настоящий источник сведений для того, кто научится читать по ним, а сам Томас Мануэл набил руку, практикуясь на девицах из ночных клубов. «Открой-ка рот, девочка».
— По зубам, — говорит он, — я определяю, сколько времени она занимается ремеслом, определяю социальное происхождение (не всегда), определяю возраст дамочки (это не треп, даю слово), определяю и то, и се, и все, что хочешь, чтобы черт их побрал и меня заодно, за то что все еще им верю. Дай-ка мне твою кружку.