Дневники 1930-1931 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
18 Августа. Ходил к Скорынину за бекасами, но всего за все утро нашел одного, которого и убил. В предрассветный час был дождь, а потом страшнейшая жара. Нога болит все сильней.
Снимал Попов Рог.
19 Августа. Спас яблочный, а яблочка ни одного, нигде. Спрашивают: «Куда делись яблоки?» Отвечают: «Подвоза нет». Смеются: «Подвоза нет!», раскулачили садовников, вот и подвоза нет.
Жара! ходил по журавлихе, убил двух бекасов и коростеля, в черныша промахнулся. Снимал р. Журавлиху (она является в водливые годы).
У Нерли начались краски (1-й день). Я удачно начал ломать у нее поиск (потому что при плохой стойке и широком поиске часто упускаешь дичь).
В такую жару безоблачное небо у нас бывает белым, не голубым, и часто в этом молочном небе безоблачном чувствуется за этим белым как будто что-то темное. Началась на днях большая высыпка бекасов, вчера убил 5, из них два были уже жирные.
В деревне овинный дух.
Пастух, как новобранец, считает себя обязанным пить водку и оттого сильно поглупел.
Дочь хозяйки в Москве поймала коммуниста и привезла его в деревню гулять. Днем она надевает лучшее свое городское платье и лежит на траве перед домом на улице. Вечером каждый день напиваются. Грубое животное, возможно даже и непартийный, но все поверили, что он партийный и надеются через него попасть на место.
У женщин переполох.
Вчера было второе тихое утро с орошенной паутиной.
Вопрос экономисту:
Кустарная промышленность наша или ремесло за границей…
Что, ремесло совсем умирает или же оно в крупной промышленности как бы воскресает? Я хочу сказать, что крупная промышленность обязана ремесленным навыкам…
24 Августа. В книгу «Охота с фотографией».
Сегодня солнце взошло несвободно через сплошную пелену облаков и роса явилась поздно, когда солнце оказалось значительно высоко. Но зато тем ярче сверкала роса и трава, и необыкновенно четко раскинулись на кустах орошенные тенета пауков. Нерль причуяла тетеревиный выводок и повела. Продвигаясь вперед медленно за собакой, я вдруг увидел на поляне с редкими кустами множество больших паучьих сетей, до того разукрашенных росой, что я, такой страстный охотник, остановил собаку, уложил ее и принялся фотографировать. Из мелькающих мыслей, между прочим, была одна: «Вероятно, моя страсть к наслаждению красотой сильней, чем охотой».
Покончив с паутиной, я оглянулся на несчастную Нерль и попросил ее продолжить подводку. Она повела сначала неохотно и неуверенно. У меня было сомнение в том, что ведет она по свежему следу. На мою команду она <1 нрзб.>. Я уверился. Нерль переступала с лапки на лапку. Вот-вот грохнет выводок. И в этот момент прямо перед моими глазами, перед носом показывается роскошная ткань паутины и самое главное — сам громадный хозяин паук посередине. Вот бы сфотографировать, будет ли еще такое утро, а паука посередине уж не увидишь! Но Нерль остановилась и замерла. Нет, оказалось, это было неверно, что страсть моя к исканию красоты сильней, чем к охоте. Как только Нерль замерла, и паутинная стена мешала стрелять, я разорвал ее…
Вперед! — приказал я Нерли.
Я сдернул рукой паутину, мешавшую стрельбе, сбросил паука.
— Вперед, — сказал я Нерли.
Грохнул выводок.
Я принес в это утро домой двух роскошных, почти совершенно черных петухов с косицами даже. Но весь день прошел, и я стал обдумывать, вспоминать и решать, что же мне от него осталось, что было мне как счастье, как радость и притом навсегда как-то прочно: это множество капель росы, сверкавших на еловой лапке — в это время я снимал кружево…
На утренней заре весело стучат гуськи-дубовые носки. Я долго стоял и смотрел из-за угла, как работала вдали семья. Виделась большая женщина в белом, и казалось, это она управляла ритмом молотьбы. (Вот тут-то я раздумывал о ремесле (см. выше).
Вопрос экономисту: сохраняет ли крупная промышленность характерные аристократические навыки предшествующей эпохи ремесленного производства, больше — возможно ли <2 нрзб.> без предшествующей школы ремесленного навыка.
За нашим матросом-большевиком вся деревня ухаживает. Домна Ивановна готова на куски разорвать коммунистов, а для этого «зятя» сегодня зарезала почти последнюю курицу, и зять должен же был видеть это блюдце со множеством яиц, вынутых из курицы. И как не зарезать! Он вчера сказал Поле: «Приезжай ко мне в Москву, в школу устрою». Молодежь льнет к нему в надежде получить местечко. Возможно, что зять этот на неделю всего, и что вовсе даже не коммунист… Все объясняется крайне жалкой жизнью, люди хватаются за всякую возможность. И потом это и сила: сделать врага своим, затянуть его в свое болото.
Ночью (на 25-е) в комнате стало очень душно, я вышел на крыльцо и сел на лавочку. Все небо было, как оспой изрыто. Медведица была без хвоста, Плеяды вовсе исчезли, в иных местах, напротив, были целы все звезды, в иных было совсем тяжело, темно и густо; и все двигалось и переменялось, открывался хвост Медведицы, закрывался, вдали сверкала «зарница». Вскоре из хаоса определилась туча, сверкнула молния, ударил гром, и пошел теплый летний дождь. В комнате стало возможно открыть все окна, потому что комаров бояться уж было незачем, и стало под шумок так приятно лежать и думать.
Продолжение + о погоде.
Вдруг крик раздался знакомый осенний — а!, через ½ минуты крик этот слабо повторился вдали, и еще ровно через такое же время чуть слышен был в той стороне. Это цапля летела.
О книге Арсеньева я думал, что это, конечно, не случайно вышел у него Дерзу с его анимизмом{135}: он, конечно, не выдуман и, возможно, выведен в книге точно таким, как был в действительности. Но Арсеньев обратил на него внимание, сделал героем своей книги и всю работу расположил вокруг этого лица, потому что до известной степени, хотя бы просто в смысле желанного — сам Дерзу стремился к его «анимизму». И множество читателей, которые теперь так полюбили Дерзу, конечно, в известной степени расположены к приятию такого «анимизма». Сам Арсеньев смотрит на Дерзу с сожалением, когда тот обожествляет и робеет перед тигром. <1 нрзб.> почему бы современному человеку вообще не включить в свой творческий день, как полезную силу, анимизм Дерзу? Этот анимизм, как его выводит Арсеньев, есть, иначе говоря, просто чувство жизни всей вообще по себе самому: я живу, рассуждает Дерзу, и ворона тоже так живет и есть хочет «как люди», и в этом даже особенной разницы нет между ней и человеком; потому он ей сочувствует и оставляет кое-что ей поесть. Такое чувство жизни открывают почти все большие поэты в своих дикарях. (Ерошка Толстого{136} и множество других), потому что сами им обладают и только узнают его в простом человеке. Думается, что и все европейские ученые-биологи вначале исходят из этого свойственного им чувства общей жизни и не теряют его даже в то время, когда их работа принимает чисто практический, даже технический характер: вот почему, вероятно, каждое новое изобретение люди встречают так, будто через него переменится в хорошую сторону и наша общая жизнь. В большинстве случаев, однако, ученый отрывается от своего начально-исходного чувства жизни и, погружаясь в специальную задачу исследования, вполне отдается интересной задаче распутать клубок явлений и вытянуть из него причину явления, его специально интересующего. Общее чувство жизни остается у таких ученых где-то в юности: это чеховские профессора. Но это не видно нам, все ли ученые, как у Чехова, должны растерять общее чувство жизни, или многие из них до конца как бы соучаствуют в сознательном жизнетворчестве. Ведь мы хотим понять «анимизм» Арсеньева и думаем так: этот недюжинный исследователь, как топограф, имеет слишком узкие технические задачи, чтобы ими удовлетворить свою огромную потребность соучастия в жизнетворчестве. Это неугасимое военно-топографическими измерениями чувство жизни находит удовлетворение себе в дневниковых записях. (Этим объяснить интерес книги, которая не имеет языка, сюжета и проч.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});