Ссора с патриархом - Джованни Верга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на лице Антиоко между тем было написано глубокое презрение.
— Он не был священником. Это был слуга дьявола, вышедший из ада. Избави нас, господи. Не надо даже напоминать о нем. — И он перекрестился. Затем снова спокойно заговорил: — Какое там жалеть! А он, ваш сын, разве жалеет?
Она страдала, слушая подобные речи. Она хотела бы рассказать ему о своей тревоге, предостеречь его на будущее. И в то же время почти радовалась его словам, ей казалось, что совесть невинного обращается к ее совести, чтобы одобрить и ободрить ее.
— Считает ли он, мой Пауло, что это правильно? — тихо спросила она.
— Если уж он так не считает, так кто же еще, по-вашему, должен так считать? Конечно, он так считает, разве он не говорил об этом вам? Прекрасное зрелище — священник с женой и ребенком на руках! Святой отец, который должен служить мессу, вынужден брать ребенка на руки, потому что тот плачет! Вот смехота! Представляете вашего сына — один ребенок на руках, а другой тянет за сутану!
Мать улыбнулась. И все же эта представившаяся на минуту картина — бегающие по дому чудесные детишки — взволновала ее. Антиоко смеялся, сверкал глазами и зубами, но было что-то жестокое в его смехе.
— А как смешно выглядела бы супруга священника! Выйдут вместе на прогулку, посмотришь на них сзади — две женщины идут рядом. А исповедаться она к нему пойдет, если в селе нет другого священника?
— Ну а мать? К кому я, мать, хожу исповедоваться?
— Мать — другое дело. И потом, кого бы мог взять здесь в жены ваш сын? Внучку Царя Никодемо?
Он снова рассмеялся, потому что внучка Царя Никодемо была самой несчастной девушкой в деревне — хромая и придурковатая. Но он сразу же стал серьезным, когда мать, словно кто-то побуждал ее продолжать разговор, тихо сказала:
— Ох, есть тут одна подходящая — Аньезе.
И Антиоко с ревностью возразил:
— Она некрасива. Не нравится мне, и ему тоже не нравится…
Тогда мать принялась нахваливать Аньезе, но говорила шепотом, словно опасалась, что кроме мальчика ее услышит еще кто-то. А Антиоко, по-прежнему обхватив колени руками, качал головой, возражая: нет, нет. Нижняя губа его, блестящая, как вишня, с презрением оттопыривалась.
— Нет, нет. Она не нравится мне, вы понимаете это? Она некрасива, она высокомерна, она стара. И к тому же…
В коридоре раздались шаги, и они тут же умолкли, замерев в ожидании.
Положив шляпу на соседний стул, он сел за накрытый стол и, пока мать наливала кофе, спокойно спросил:
— Вы отнесли письмо?
Она сказала, что отнесла, и кивнула в сторону кухни, боясь, что мальчик услышит разговор.
— Кто там?
— Антиоко.
— Антиоко! — Он позвал его, и мальчик мгновенно оказался перед ним, держа в руках шапку и вытянувшись, словно маленький солдат. — Антиоко, пойдешь в церковь и приготовишь все, что нужно для причастия, пойдем попозже к старику.
От радости мальчик не мог вымолвить ни слова. Значит, он больше не сердится на него, не собирается прогнать и заменить другим?
— Подожди, ты ел?
— Он не захотел есть, — сказала мать, — он никогда ничего не хочет.
— Садись, — приказал Пауло. — Дайте ему что-нибудь, мама. И ты ешь.
Не в первый раз Антиоко обедал вместе со священником, поэтому он сел за стол без робости, но все же немного волновался. Он почувствовал какую-то перемену в отношении к нему: священник говорил с ним не так, как обычно.
Он не мог сказать точно, в чем была разница, но она была.
Мальчик смотрел на него так, словно видел впервые, — с радостью и одновременно с покорностью. Эти и еще множество других чувств — благодарность, надежда, гордость — переполняли его сердце, словно теплые комочки пищащих птенцов в материнском гнезде, готовые взлететь.
— А в два часа придешь на урок. Пора серьезно заняться латынью. Я выпишу тебе новую грамматику, так как моя уже устарела, она вышла еще в прошлом веке.
Антиоко замер, перестав жевать. Он весь зарделся и с готовностью согласился помочь отнести причастие, не спрашивая зачем. Священник с улыбкой смотрел на него. Но вдруг он взглянул в окошко, в которое была видна золотая трепещущая листва кустарника, растущего на скале, и, похоже, задумался о чем-то другом. И Антиоко почувствовал, что вновь остался в одиночестве, вновь он не нужен ему. Он с грустью подобрал крошки со скатерти, аккуратно сложил салфетку и отнес чашки на кухню. Он хотел помыть их и сделал бы это, потому что привык мыть стаканы в остерии, но мать священника не позволила.
— Иди, иди в церковь и приготовь причастие, — негромко сказала она ему и подтолкнула к двери.
И он вышел на улицу, но прежде чем отправиться в церковь, сбегал к своей матери и предупредил ее, чтобы она получше прибрала в доме, потому что к ним хочет зайти священник.
Мать священника вернулась в маленькую столовую, где ее Пауло все еще сидел за столом, читая газету.
Обычно он уходил в свою комнату. Однако сейчас он боялся вернуться туда. Он просматривал газету, но думал о другом. Он думал об умирающем старике охотнике, который сказал ему на исповеди, что избегал людей, потому что они «само зло». И люди в шутку прозвали его Царем, как иудеи Христа.
Но и признание старика мало интересовало Пауло. Он больше думал об Антиоко, о его матери и отце, у которых собирался спросить, хорошо ли они поступают предоставляя мальчику беспрепятственно следовать своим фантазиям, необдуманному решению стать священником. В сущности, он понимал, что и это его мало волнует. Единственное, что заботило его, это стремление уйти от самой главной мысли. И, увидев, что мать возвращается в столовую, он опустил голову, потому что ему показалось, будто она одна угадала, что тревожит его больше всего.
Он склонил голову, но сказал самому себе: нет, нет и нет.
Нет, он больше ни о чем не хотел спрашивать ее. Письмо было вручено. Что еще ему нужно знать?
Надгробный камень был положен на место. Ах как же он давил ему на затылок! Однако почему он еще чувствовал себя живым, будучи заживо погребенным под этим камнем?!
Мать убирала со стола, ставя посуду в шкаф, служивший вместо буфета.
В тишине слышны были щебетание птиц на скале и ритмичные удары каменотеса. Казалось, мир кончался тут и последним местом, где еще жили люди, была эта небольшая беленая комнатка с темной мебелью и выложенным старинными кирпичами полом, на котором зеленые и золотистые блики, падавшие сверху из оконца, походили на дрожащее отражение в воде и придавали помещению сходство с тюремной камерой, упрятанной в глубине какого-нибудь отдаленного замка.
Он выпил, как всегда, свой кофе, съел печенье. И теперь читал новости из далекого мира. Да, все было как обычно. Но мать предпочла бы, чтобы он поднялся в свою комнату и заперся там или же, раз уж остался тут, хотя бы снова спросил, кому она вручила письмо. Она прошла в кухню с чашкой в руке и с этой же чашкой вернулась к столу.
— Пауло, письмо я вручила ей самой. Она уже не спала. Была в саду.
— Хорошо… — проговорил он, не отрывая глаз от газеты.
Но мать не могла уйти, не могла не говорить. Что-то более сильное, чем ее воля, чем его воля, вынуждало ее к этому. Она сглотнула соленую слюну, появившуюся во рту, и посмотрела в чашку на японский пейзаж, потемневший от кофе.
— Она была в саду. Потому что она рано встает. Я пошла прямо к ней и отдала письмо. Никто не видел. Она взяла письмо и посмотрела на него. Потом взглянула на меня и не стала читать. Я сказала: «Ответа не нужно» — и хотела уйти, но она сказала: «Подождите». И вскрыла письмо, как бы давая понять, что это не секрет для меня. И побледнела как бумага. Потом сказала: «Идите с богом».
— Хватит, хватит, — приказал он, не поднимая глаз.
Но мать заметила, как дрогнули его ресницы и как побледнел он, став таким же белым, как Аньезе. На какое-то мгновение ей показалось, будто он вот-вот потеряет сознание, но потом она увидела, что кровь прихлынула к его лицу, и ей стало легче. Это были ужасные минуты, но их надо было пережить, выдержать. Она хотела было сказать: «Видишь, что ты наделал? Видишь, как плохо и тебе, и ей?» — но он откинул голову назад, как бы отгоняя дурную кровь, и, грозно посмотрев на нее, произнес:
— Довольно, хватит. Вы поняли — хватит! Я не желаю больше ничего слышать об этом. Иначе я сделаю то, что грозились сделать вчера вечером вы, — уйду.
Он резко поднялся, но направился не к себе в комнату, а снова вышел из дома. Мать прошла в кухню, и чашка дрожала у нее в руках. Она поставила ее на место и в растерянности прислонилась к стене. Ей казалось, что он ушел навсегда, а если и вернется, то это будет уже не ее Пауло, а несчастный человек, охваченный дурной страстью, человек, который способен зло смотреть на нее, словно пойманный вор, которого уличили в краже.