Театр в квадрате обстрела - Юрий Алянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я с полной уверенностью могу сказать, — говорил Д. Д. Шостакович позднее, — что это был композитор огромного таланта. С первых же шагов он поразил меня изобретательностью, свежестью и настоящей горячностью своей музыки… У него была глубокая мысль большого художника. Это был человек редкой чистоты, порядочности и трудолюбия.
А на полях партитуры можно видеть запись, сделанную рукой Шостаковича. Он рассказывает о судьбе ученика, а заканчивает так: «Моя работа свелась к тому, что я дооркестровал «Скрипку Ротшильда» и переписал карандашную партитуру».
В разгар войны Дмитрий Дмитриевич думал и заботился о том, чтобы труд ученика не пропал без вести, как это случилось с самим Вениамином Флейшманом (дату его гибели удалось установить позднее). Стараниями Шостаковича опера «Скрипка Ротшильда» впервые прозвучала 20 июня 1960 года.
Когда из жизни уходит великий художник, значительная личность, выдающийся гражданин своего отечества, нас иногда охватывает запоздалая озабоченность: как будет сохранена память об ушедшем? Чем подтвердим мы будущим поколениям свой восторг, свое видение этого человека? И случается, нам приходится сетовать на самих себя, что не все мы сделали из того, что могли, обязаны были сделать, чтобы запечатлеть облик и личность большого художника. Буду счастлив, если страницы этой книги останутся как частица немеркнущей памяти о великом композиторе.
Особое место в сфере отношений с моими героями занял Николай Владимирович Левицкий — его жизнь вместилась в главу «Кавалер ордена Владимира с мечами и бантом». Когда рассказ этот впервые появился в журнале «Театр» (это произошло в феврале 1966 года), Николай Владимирович уже тяжело болел, лежал в постели и принимал приветствия и поздравления от друзей и знакомых по телефону — поздравления с известностью, пришедшей к артисту с роковым опозданием. Телефон звонил и звонил. Люди, проработавшие бок о бок с Левицким не один десяток лет, впервые узнали о его прошлом, впервые соприкоснулись с его личностью. Собеседники в телефонной трубке поражались: «Коля, как могло случиться, что столько лет, видя тебя ежедневно, мы ничего о тебе не знали? Что же ты молчал?..» Что мог им ответить Николай Владимирович? Снова молчал, глотая горький ком в горле. Сорок лет он незаметно прожил в коллективе, как незаметны колесики в часах. Но без них часы остались бы мертвым циферблатом.
Полулежа в постели — врачи не разрешали вставать, — Левицкий писал мне своим каллиграфическим почерком письма, хотя жили мы в двух километрах друг от друга и у обоих имелся телефон. Перечитывая их сегодня, испытываю глубокое волнение — сколько в них искреннего чувства! Вот что писал он незадолго до смерти:
«…Скажу Вам откровенно — я боюсь звонков из театра, которому я отдал много лет жизни. Это, несомненно, болезненное, ненормальное чувство! Но что делать… Я очень много пережил, уходя из театра на «заслуженный отдых», и эта рана, когда притронутся к ней, опять начинает сочиться.
Я и без звонков с выражением «сердечных поздравлений» чувствую большое удовлетворение и радость, которыми Вы наградили меня, написав этот очерк.
Я расцениваю Вашу работу о Николае Левицком как большую для меня награду, я причисляю ее к своим прежним боевым наградам, к ордену Владимира с мечами и бантом, к письму генерал-лейтенанта инженерных войск А. И. Смирнова-Несвицкого, который отмечает мои заслуги в Советской Армии! Ваш очерк будет одной из глав, завершающих мою родословную, а на ленте герба будут начертаны слова: «Слава русскому оружию!..»
Апрель 1966 года».
Я испытываю глубокое удовлетворение, показав многим, что стояло за скромным, но гордым именем Николая Владимировича Левицкого.
А познакомил меня с ним Александр Александрович Крон — он вообще сыграл заметную роль в моей литературной биографии (и, конечно, не только в моей). Началось наше творческое общение как раз во время работы над «Театром в квадрате обстрела», а потом продолжилось, когда я писал следующую книгу — «Театральные легенды».
Нет, Александр Александрович не читал рукопись книги о блокадном искусстве целиком и не знал заранее большинства ее глав. Я просил его прочитать две главы — об истории создания пьесы «Офицер флота» и музыкальной комедии «Раскинулось море широко» — к ним Крон имел прямое отношение.
Помнится, я рассчитывал без особого труда и напряжения получить дополнительную информацию и незначительные поправки из первых рук, от центрального участника событий, и потом доделать свой рассказ. Однако случилось иное.
Начинающий тогда писатель, я приехал к Александру Александровичу из Ленинграда в Переделкино на дачу. Переступил порог веранды довольно твердым шагом, не предчувствуя бурь и неприятностей, уверенный, что наша встреча кончится обменом любезностями и приятным застольем.
Крон уселся к письменному столу в удобное кресло и погрузился в чтение. Что тут началось! Малейшую неточность он возводил в ранг серьезной ошибки, прерывал чтение и терпеливо внушал мне, что в документальной литературе неточности способны в некоторых случаях исказить картину происходящего. Встречая обтекаемое выражение, снова откладывал машинописные листы, откидывался на спинку кресла и объяснял мне требования прозрачности и ясности литературного стиля. Неудачную, плохо построенную фразу — высмеивал, не слишком считаясь с самолюбием автора. А за то, что в одном из документов, предоставленном им для моей книги, я сделал маленькую купюру — всего из шести слов! — устроил мне настоящий разнос, приравняв такое сокращение документа к его фальсификации. И вдогонку мне написал в письме сердитое: «…Знал бы — не давал!»
В тексте книги использованы письма Александра Александровича ко мне, написанные по различным поводам. В них сделаны сокращения, согласованные с автором. В местах, где часть текста опускалась, я ставил многоточие. Это тоже вызвало недовольство Крона:
— Многоточие нередко бывает признаком манерности стиля. У меня никакой манерности нет. Значит, опуская фразу, вы должны ставить многоточие в квадратные скобки, чтобы показать, что это ваша вольность, а не моя манерность. Почему по отношению к классикам такой прием считается обязательным, а по отношению к современникам — нет?!
Особенно сердила Крона дурная беллетризация документального повествования. Встречая в рукописи фразу вроде такой: «Имярек шел по Невскому и думал о том, что…», Александр Александрович придирчиво спрашивал:
— Откуда вам известно, о чем он думал? Вы с ним говорили? Он вам об этом рассказывал? Надо объяснить. Или это домысел, беллетристический прием? Тогда я не верю!
Замечаний оказалось так много, что я начал приходить в отчаяние. Еле дождавшись конца сурового испытания и скороговоркой отказавшись от любезного приглашения к обеду, я, что называется, едва унес ноги. Придя на станцию железной дороги, вскочил в подошедшую электричку и не сразу понял, что еду в противоположную от Москвы сторону. Пересев в другой поезд, я вновь и вновь переживал свой провал и суровую науку, преподанную мне старшим мастером без сантиментов и реверансов.
Суровость Александра Александровича тогда, в середине шестидесятых годов, не скрою, поначалу больно задела меня. Позднее правота Крона стала очевидной. Я благодарен ему: он не пожалел времени и сил, чтобы сделать работу младшего собрата по перу лучше, точнее, прямее.
Вскоре мы окончательно подружились, испытывая взаимные, как мне кажется, симпатии и уважение, взаимный интерес к работе другого. Мне всегда нравилась строгость Крона к писательскому делу, к уровню нашего литературного профессионализма. А требовательность Александра Александровича к себе и другим проявлялась в любой его работе — от статьи в «Литературной газете» о чрезмерном и часто бессмысленном употреблении в нашей литературной практике кавычек — до романа «Бессонница», до последней его повести о легендарном герое войны Маринеско, которую он с перерывами писал без малого четверть века.
Номер «Нового мира» с публикацией повести «Капитан дальнего плавания» вышел буквально накануне дня смерти Крона — в последних числах февраля 1983 года. Это драматическое совпадение побудило меня, как, очевидно, и многих, читать последнее произведение писателя с особым волнением. Александр Александрович успел завершить важнейшее дело своей жизни — поставить литературный памятник другу, легендарному подводнику № 1. Но, кроме всего этого, я воспринял поразительное по силе повествование как последний урок, преподанный мне большим мастером, урок того, как на основе откровенно, точно, почти протокольно раскрытых документов и живых человеческих воспоминаний можно создать художественную прозу высокого достоинства и накала. Александр Крон навсегда останется для меня одним из тех мастеров, чье творчество определяет перспективу профессионального движения вперед. Да, музыкальную комедию в условиях осады можно написать в неполных три недели, если этого требуют интересы обороны. Но в свой актив он скорее записал бы «Глубокую разведку», пьесу, над которой трудился три года, или «Капитана дальнего плавания», плод четвертьвековых мучений и усилий. Им владело чувство ответственности перед литературой. И книги он писал так, чтобы они жили долго.