Высоко в небе лебеди - Александр Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, я так…
— Отца не забываешь, это, милай, хорошо. Ему радость от того будет. Знаю, что вы, молодые, в другой свет не верите, но ведь если есть этот, то должен быть и д р у г о й. — Марья Федоровна поставила белую чашку на блюдце, подвинула под кран самовара; ее лицо осветилось добродушной улыбкой, но тут же помрачнело. — А вот в бога… в него почти не верю. Особливо после того, как Гриша пропал. После ранения он все ночи на крик кричал, все воевал во сне. Лампу-то на ночь не гасили. Иначе вскочит и в темноте носится по избе, все поопрокидывает, а как свет увидит, опомнится, посидит на кровати, от своих страхов отойдет и снова на боковую, а они, страхи-то, рядышком лежат.
Бывало, гляжу на него с печки, думаю, должно же ему за мучения, за геройство его какое-то благодарение выпасть, и так от этой мысли сладко на душе становилось, что засну, а утром только глаза открою, он на кровати сидит и руками за голову держится. «Проснулась», — говорит, так это сердито на меня смотрит. «Надо было, — говорит, — с вечера вещмешок собрать, сапоги начистить. Посыльный от командира был, а я не готов. Рота на передовую ушла. Теперь трибунал меня ждет». И так до самого обеда в одном исподнем на кровати просидит, от каждого шума за окном вздрагивает. Все ему казалось, что за ним, как за дезертиром, пришли, — Марья Федоровна отпила из блюдца, узловатыми пальцами ловко прихватила из сахарницы кусочек колотого сахара, — а может, в награду ему жизнь была оставлена. Какая-никакая, а все ж таки жизнь.
— Мы тоже отца пять лет ждали. Все думали, может, ошибка вышла, — Олег, не привыкший пить чай с блюдца, сам не зная почему, старался подражать хозяйке, поднял блюдце сначала обеими руками, а уже потом приспособил его на три растопыренных пальца, — даже когда однополчанин его побывал у нас, рассказал все, мать все равно не поверила.
— А ты поверил?
— Вообще-то я знаю, что он погиб.
— Ни живого, ни мертвого не видел, — Марья Федоровна сокрушенно покачала головой, погладила узловатыми пальцами пустой рукав шинели, свесившийся с Олегова плеча, — кто же за все это ответит?
— Многих уже судили, — вырвалось у Олега, и он опустил голову, чувствуя себя, как на политинформации, когда рассказываешь людям о том, что они сами читали или видели по телевизору.
— Оно и верно, мне мужа, а тебе отца никто не вернет. А несправедливо это, ой, несправедливо!
— Тут уж ничего не поделаешь.
— Ты руками-то попусту не разводи. Жизнь, она как птица, между них порхнет, только ее видел. Я ведь мужа-то сама проглядела… Да-да, милай, так оно и было, не наговариваю. Стало ему казаться, что со мной случится что-нибудь. Он меня из дому никуда не отпускал. Я его и упрашивала, и слезно просила: выбросить эту блажь из головы. В то время-то два дня дома просидишь, на третий — с голоду помирай. А тут случилось мне в соседнюю деревню за солью идти, она ж тогда, поди слышал, дороже денег была. Он спохватился: нет меня, пошел искать и сгинул. Я все ближние и дальние деревни обегала. Вроде видели его, вроде нет. Тогда много по деревням разных увечных да потревоженных ходило. В одной гимнастерке ушел, а уж сентябрило.
Марья Федоровна снова погладила пустой рукав шинели, и Олегу показалось, что за долгий вечер он устал от этой чужой одежды, что она давит на плечи; Марья Федоровна уловила перемену в его настроении, ладонью накрыла его руку, уже потянувшуюся было, чтобы скинуть шинель, и он почувствовал сначала сухую, шершавую кожу ее ладони, а потом легкое парное тепло, от которого вдруг стало тепло и уютно.
Марья Федоровна налила себе новую чашку и, что-то припоминая, поглядела в тусклый бок самовара.
— Я уж давно живу. Раньше, правда, жизни как-то не замечала. Думалось, что все вокруг ради тебя, ради твоих радостей да удовольствий создано. Ради тебя соловушки поют, ради тебя отец с матушкой живут, ради тебя солнышко светит. Потом замуж вышла, своего угла не было, достатка — тоже. Через это детями не спешили обзавестись. А война совсем эту жизнь спутала. Начали в ней свое место искать. Многие смерть нашли. И чего уж никто не ждал, да не гадал о том, — много плохих людей выжило; мы уж о том с тобой говорили, что так оно и должно было быть: они в войну здоровье не тратили, мешки да карманы брошенным набивали. Да, милай, душу с этого воротит, но чего греха таить, они ведь меж нами жили и живут.
Олег повертел между ладонями остывшую чашку, словно хотел согреть ее своим теплом; его потянуло сказать Марье Федоровне какие-то нежные, проникновенные слова, обнадежить, что все будет хорошо (и в эти мгновения он искренне верил в это), но посмотрел на нее, сморщенную, уже погасшую почти, и устыдился радужного порыва, глупого и никчемного.
— Ты зря не убивайся, меня утешить нечем.
— Думаете, я такой уж счастливый и благополучный?
— Эх, милай, — ласково улыбнулась Марья Федоровна, — был бы ты счастливый, не пошел бы ко мне на квартиру. Тебе, как мышке, норка нужна. Хотя, если на мой аршин мерить, так у тебя — полное счастье, только распорядиться им не умеешь.
— Если бы!..
— А чего тебе надобно? Жена, сын, отдельный угол — все есть, чего у меня не было, да и денег, поди, на жизнь хватает.
— Сейчас все это дается сразу. Вот я уже сколько тут живу, а жена, сын… Нет особой тоски по ним, словно сам только вчера родился.
— Кем твой дед был?
— Откуда мне знать, я же его не видел.
— На завод зачем пошел?
— Детские вопросы, Марья Федоровна, надо же мне было после армии где-то работать. Сказали, что у тех, кто осваивает полуавтоматы, хорошие заработки. Потом встретил Галю, она в соседнем цехе нормировщицей работает, — так и семьей обзавелся. Мать умерла, нам квартира осталась.
— Раньше-то человек, прежде чем жениться, почти всю жизнь наперед продумает. Не улыбайся, не улыбайся! Я тебя не осуждаю. В теперешней жизни сама многого не понимаю, меня саму учить надобно. По совести говоря, ведь нам не до этой науки было. Мы больше руками думали. Потому я, как от работы отошла, извелась совсем. С тоски все полы до дыр протерла. Покуда руки были при деле, и на душе было спокойно. А вот вы сыты, обуты, радио да электричество кругом, столько ушей да глаз вам прибавилось…
— Марья Федоровна, может, мы плачем по тому, что и должно отмереть?
— Слышала такое, слышала. Будет время, что от болезней да с голоду никому помирать не придется, только вот сколько живем, а Мать — всему начало, а Хлеб — всему голова.
— Ошибаетесь, Марья Федоровна, детей уже в пробирках выращивают. Если женщина не хочет рожать от своего мужа, если она вообще мужа не хочет, ей помогут родить от какого-нибудь великого человека с хорошей наследственностью. Глядишь на все это и начинаешь понимать, что ты — песчинка, поскольку особых высот не достиг и уже не достигнешь.
— Складно говоришь, а вот скажи по совести: зря я свою жизнь прожила?
— Марья Федоровна, да перед вами… да я на колени!..
— Не надо, ни к чему это, — Марья Федоровна уперлась рукой Олегу в плечо и неожиданно рассмеялась, — а тот плотник-то, как напьется, как начнет во все горло песни орать да на судьбу жаловаться, что один-одинешенек, что и пожалеть-то его, приласкать некому. А я ему: «Шалопут ты, всем дома строишь, а у самого — ни кола, ни двора». А он мне: «Некогда мне на свой дом бревна тесать, я Россию строю!» Вишь каков мазурик!
— Встречал я таких людей, все, что зарабатывают, пускают на ветер.
— Да, денег они как бы не чуют. — Олег понял: Марье Федоровне что-то не понравилось в его словах; она подняла блюдце на растопыренных пальцах и часто-часто замигала, словно ей в глаза пылинка попала. — Ты уж на меня не серчай. Мы-то ведь с такой мечтой жили, что вы, молодые, все, чего мы не сделали, доделаете, все, чего мы не поняли, разобъясните. А ты смотришь на меня так, словно я, старая, должна все тебе разжевать да в рот положить. А я вот на тебя гляжу, чего ты мне скажешь… Ну, чего голову угнул? Завтра съезжать будешь? Плотник-то мне тогда сказал, что с тобой, бабка, только пьяному жить, иначе своими разговорами до смерти замордуешь. Да я уж и сама себя сколько раз пугала: чего тебе, старой, надобно? Чего ты все по людям мыкаешься? Сиди, грейся на завалинке да радуйся солнышку красному, да огурчику на грядке, да пенсии, которую нынче прямо на дом приносят… Ты, милай, насчет могилки отца узнавал?
— Однополчанин говорил, что его похоронили в братской могиле, где-то под Берлином. Он место не запомнил, город-то для него чужой.
— А я вот своего схоронила под березой. Тут, за домом. Каждый день у могилки бываю.
Олег уже хотел было спросить: «Как же так? Вы же говорили, что не нашли его», но увидел блаженное лицо Марьи Федоровны и, словно озяб, стянул полы шинели.
— Давай-ка я тебе горяченького подолью, — спохватилась Марья Федоровна, поставила чашку Олега под кран самовара; ее лицо, раскрасневшееся от чая, от долгого разговора, было умиротворенным, почти счастливым, и Олег снова почувствовал себя скованно, опасаясь как бы неловким словом или жестом не разрушить эту, по его мнению, кратковременную идиллию Марьи Федоровны, свято верившей, что будь у нее муж, дети, то, что имеют многие, она бы жила иначе; и жизнь этой женщины, прошедшая среди закопченных стен с топорщащимися из пазов клоками пакли и мха, почти лишенная тех, пусть самых пустяковых радостей, которые дарит одинокому человеку город и которые быстро приедаются, но как-то скрашивают дни, эта ее жизнь виделась Олегу то добровольным заточением, то подвигом: день изо дня — ферма — дом — чай в одиночестве у самовара, на боку которого уже еле заметна стала вычеканенная медаль, и еще — мечты, мечты… «Но ведь так наступит день, когда соседи, обеспокоенные тем, что не увидели ее в магазине или на огороде, зайдут в дом и…» — Олег тревожно посмотрел на блаженно щурившуюся, потягивающую из блюдца мятный чай Марью Федоровну. — А вы… не пробовали изменить свою жизнь?