Жизнь Наполеона - Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[1] См. Ласказа. [2] Мартенс. Международное право, стр. 291. [3] Тит Ливии, справедливо порицающий самнитов за то, что они не уничтожили римлян в Кавдинских ущельях. Книга IX, т. IV. стр. 221, перевод де ла Малля.
ГЛАВА XIII
Наполеон сам рассказывал ряду лиц, что хотел приказать врачам отравить опиумом некоторое число больных в своей армии. Для тех, кто лично его знал, вполне ясно, что это намерение было следствием заблуждения, а вовсе не жестокосердия или равнодушия к судьбе своих солдат. Все те, кто описывает эти события[1], единогласно признают, что во время сирийского похода Наполеон проявлял заботу о больных и раненых солдатах. Он сделал то, чего ни один полководец до него не делал: посетил лазареты, где лежали чумные больные, беседовал с ними, выслушивал их жалобы, лично проверял, в какой мере врачи исполняют свой долг[2]. При каждом передвижении своей армии, особенно при отступлении от Сен-Жан-д'Акр, он величайшее внимание уделял лазаретам. Разумными мерами, принятыми им для того, чтобы вывезти больных и раненых, а также хорошим уходом, которым они пользовались, он снискал похвалу англичан. Деженет, бывший главным врачом Сирийской армии, теперь стал завзятым роялистом; однако даже после возвращения Бурбонов он никогда не говорил об отношении Наполеона к больным солдатам иначе, как с величайшей похвалой. Знаменитый Ассалини - мюнхенский врач, тоже побывавший в Сирии, хоть и недолюбливает Наполеона, однако отзывается о нем так же, как Деженет. Во время отступления от Сен-Жан-д'Акр Ассалини, подавший главнокомандующему рапорт, из которого явствовало, что перевозочных средств для больных не хватает, получил приказ выехать на дорогу, захватить там всех обозных лошадей и даже отобрать лошадей у офицеров. Эта суровая мера была проведена полностью, и ни один из больных, на исцеление которых, по мнению врачей, оставалась хоть какая-нибудь надежда, не был брошен. На острове Эльба император, сознававший, что английская нация насчитывает среди своих граждан самых здравомыслящих людей Европы, неоднократно предлагал лорду Эбрингтону задавать ему, не стесняясь, вопросы о событиях его жизни. Когда Эбрингтон, воспользовавшись этим разрешением, дошел до слухов об отравлении, Наполеон, нимало не смутившись, сразу ответил ему: "В этом есть доля правды. Несколько солдат моей армии заболело чумой; им оставалось жить меньше суток; надо было немедленно выступить в поход; я спросил Деженета, можно ли взять их с собой; он ответил, что это связано с риском распространить чуму в армии и к тому же не принесет никакой пользы людям, вылечить которых невозможно. Я велел ему прописать им сильную дозу опиума и прибавил, что это лучше, чем отдать их во власть турок. Он с большим достоинством возразил мне, что его дело - лечить людей, а не убивать их. Может быть, он был прав, хотя я просил его сделать для них только то, о чем сам попросил бы моих лучших друзей, окажись я в таком положении. Впоследствии я часто размышлял об этом случае с точки зрения морали, спрашивал у многих людей их мнение на этот счет, и мне думается, что, в сущности, все же лучше дать человеку закончить путь, назначенный ему судьбою, каков бы он ни был. Я пришел к этому выводу позже, видя смерть бедного моего друга Дюрока, который, когда у него на моих глазах внутренности вывалились на землю, несколько раз горячо просил меня положить конец его мучениям; я ему сказал: "Мне жаль вас, друг мой, но ничего не поделаешь; надо страдать до конца". Что касается вероотступничества Наполеона в Египте, то все свои воззвания он начинал словами: "Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк". Это мнимое прегрешение произвело впечатление в одной только Англии. Все остальные народы поняли, что оно должно быть поставлено на одну доску с обращением в мусульманство майора Горнемана и других путешественников, которых "Африканское общество" посылает исследовать тайны пустыни. Наполеон хотел расположить к себе жителей Египта[3]. Он вполне основательно рассчитывал, что благочестивые и пророческие выражения повергнут в ужас значительную часть все еще суеверного египетского народа, а его собственную личность окружат ореолом неодолимого рока. Мысль о том, что он в самом деле собирался выдать себя за второго Магомета, достойна эмигрантов[4]. Такой способ действий увенчался полным успехом. "Вы не можете себе представить, - говорил он лорду Эбрингтону, - сколь многого я добился в Египте тем, что сделал вид, будто перешел в их веру". Англичане, всегда находящиеся во власти своих пуританских предрассудков, которые, однако же, наилучшим образом уживаются с самой возмутительной жестокостью, находят, что это неблагородная хитрость. История на это возразит, что в эпоху, когда родился Наполеон, католические идеи стали уже смешными.
[1] Даже генерал Роберт Уильсон в своей клеветнической истории. [2] Он уговаривал Деженета публично заявить, что чума не заразительна. Но тот из тщеславия отказался сделать это. [3] См. статью Ласказа. [4] См. их писания.
ГЛАВА XIV
Что касается другого его поступка, гораздо более серьезного, того, что он бросил в Египте свою армию на произвол судьбы, - то этим он прежде всего совершил преступление против правительства, за которое это правительство могло подвергнуть его законной каре. Но он не совершил этим преступления против своей армии, которую оставил в прекрасном состоянии, что явствует из сопротивления, оказанного ею англичанам. Наполеона можно обвинять только в легкомыслии: он не предусмотрел, что Клебер мог быть убит, в результате чего командование перешло к бездарному генералу Мену. Будущее выяснит, вернулся ли Наполеон во Францию по совету некоторых прозорливых патриотов, как я склонен предположить, или же он сделал этот решительный шаг, руководствуясь исключительно своими собственными соображениями. Людям с сильной душой приятно представлять себе, какие чувства волновали его в ту пору: с одной стороны, честолюбие, любовь к родине, надежда оставить славную память о себе в потомстве, с другой - возможность быть захваченным англичанами или расстрелянным. Какая нужна была твердость мысли, чтобы решиться на такой важный шаг, исходя единственно из предположений! Жизнь этого человека - гимн величию души.
ГЛАВА XV
Получив известия о поражениях французских войск, о потере Италии, об анархии и недовольстве внутри страны, Наполеон из этой печальной картины сделал вывод, что Директория не может удержаться. Он явился в Париж, чтобы спасти Францию и обеспечить за собой место в новом правительстве. Своим возвращением из Египта он принес пользу и родине и себе самому; большего нельзя требовать от слабых смертных. Бесспорно, когда Наполеон высадился во Франции, он не знал, как к нему отнесутся, и пока лионцы не оказали ему восторженного приема, можно было сомневаться в том, что явится наградой его отваги: трон или эшафот. Как только стало известно, что он возвратился, Директория отдала Фуше, тогда министру полиции, приказ о его аресте. Прославленный предатель ответил: "Не такой он человек, чтобы дать себя арестовать, и не я буду тем человеком, который его арестует"[1].
[1] Каждый день у ворот Люксембургского дворца появлялись новые плакаты; так, например, однажды там можно было видеть большой плакат с отлично выполненным изображением ланцета, латука и крысы (L'an sept les tuera).
ГЛАВА XVI
В тот момент, когда генерал Бонапарт спешно вернулся из Египта, чтобы спасать родину, член Директории Баррас, человек, способный на дерзкие предприятия, был занят тем, что продавал Францию за двенадцать миллионов франков изгнанному из нее королевскому дому. Уже была изготовлена соответствующая грамота. Целых два года Баррас подготовлял выполнение этого плана. Сьейес узнал о нем, когда был посланником в Берлине[1]. Этот пример, как и пример Мирабо, ясно показывает, что республика никогда не должна доверяться дворянам. Баррас, всегда поддававшийся обаянию титулов, решился доверить свои замыслы человеку, который раньше пользовался его покровительством. Наполеон застал в Париже своего брата Люсьена; они вместе обсудили представлявшиеся возможности; было ясно, что либо кто-нибудь взойдет на престол - Наполеон или Бурбоны, либо нужно преобразовать республику. План вернуть Бурбонам престол был смешон; народ слишком сильно еще ненавидел дворян и, несмотря на жестокости террора, по-прежнему любил республику. Водворить Бурбонов в Париже могла бы только иностранная армия. Преобразовать республику, иными словами - выработать конституцию, достаточно жизнеспособную, такую задачу Наполеон чувствовал себя не в силах разрешить. Люди, которых пришлось бы привлечь к этому делу, казались ему презренными, всецело преданными собственным интересам. К тому же он не видел для себя вполне надежного места и понимал, что, найдись снова изменник, который продал бы Францию Бур-бонам или Англии, - его, Наполеона, в первую очередь приговорили бы к смерти. Естественно, что среди всех этих колебаний победило стремление к власти, а в отношении чести Наполеон сказал себе: "Для Франции лучше, чтобы был я, а не Бурбоны". Что касается конституционной монархии, за которую стоял Сьейес, то он не имел возможности ее установить, и вдобавок тот, кого он намечал в короли, был слишком малоизвестен. Нужно было найти средство, действующее сильно и быстро. Несчастная Франция, в которой царила полная анархия, видела, как ее армии одна за другой терпели поражения; а ее врагами являлись короли, которые неминуемо должны были отнестись к ней беспощадно, ибо, дав их подданным познать счастье, республика тем самым побуждала подданных к свержению королей. Если бы разгневанные короли, победив Францию, соизволили вернуть ее изгнанному королевскому дому, то все, что этот дом сделал - или допустил - в 1815 году[2], может дать лишь слабое представление о том, что от него можно было ожидать в 1800 году. Франция, дошедшая до последней степени отчаяния и нравственного унижения, ставшая несчастной по вине правительства, которое она с такой гордостью себе избрала, еще более несчастная вследствие разгрома ее войск, не вызвала бы в Бурбонах ни малейших опасений, и видимость либерализма, соблюдаемую правительством, можно объяснить единственно лишь страхом перед императором. Но более вероятно, что, победив Францию, короли разделили бы ее между собой. Благоразумно было бы уничтожить этот очаг якобинства. Манифест герцога Брауншвейгского претворился бы в жизнь, и все те благородные писатели, которыми заполнены Академии, провозгласили бы невозможность свободы. С 1793 года новые идеи никогда еще не подвергались столь великой опасности. Мировая цивилизация едва не была отброшена на несколько веков назад. Несчастный перуанец продолжал бы стонать под железным ярмом испанца, а короли-победители упивались бы жестокостью, как в Неаполе. Франции со всех сторон угрожала гибель - исчезновение в бездонной пучине, которая в наши дни, на наших глазах поглотила Польшу. Если когда-нибудь отмена извечного права каждого человека на самую неограниченную свободу может быть оправдана какими-либо обстоятельствами, генерал Бонапарт мог сказать любому французу: "Благодаря мне ты по-прежнему француз; благодаря мне ты не подвластен ни судье-пруссаку, ни губернатору-пьемонтцу; благодаря мне ты не являешься рабом разгневанного властителя, который будет мстить тебе за страх, им испытанный. Поэтому примирись с тем, что я буду твоим императором". Таковы в основном были мысли, волновавшие генерала Бонапарта и его брата накануне 18 брюмера (9 ноября) 1799 года; все остальное касалось лишь способов осуществления задуманного.