Улыбайся всегда, любовь моя - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он привычно сидел на стуле на корточках, наблюдал, как я перемещалась по дому, разбирая вещи, и выискивал в моем теле следы моря, солнца, лазания по горам, занятий любовью.
И, не умолкая, говорил, потому что любил разговоры больше всего на свете, не считая танцев и барабанов.
Чуть позже мы пошли в постель. Я, после бессонных суток в поезде, страшно хотела спать. И вот я легла на спину, повернула голову, посмотрела на его лицо и подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» Закрыла глаза, улыбнулась и отвернулась. А потом опять повернулась к нему, открыла глаза и опять увидела этот четкий профиль – темные короткие ресницы, сомкнутые как-то самозабвенно, прямой, хотя и дважды перебитый нос, губы, изогнутые луком амура, твердый подбородок, длинную шею – и снова подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» – и улыбнулась.
И по изменившемуся освещению поняла, что между этими двумя мгновениями прошла ночь.
* * *
Ольга застряла где-то в Симеизе, и он беспокоился, звонил ее отцу, говорил с ним низким уверенным голосом «о будущем Олюшки».
В сентябре (нет, не в конце на этот раз, в начале) мы отправились на длинную-длинную прогулку, которая потом вошла в историю наших отношений под названием «Форсирование реки Сетунь».
Это была ранняя сумрачная осень, нас занесло на бескрайнее поле, все изрытое, но сухое, так что ноги не проваливались в землю, а постоянно цеплялись за кочки, и сам процесс ходьбы казался чрезвычайно сложным и важным. Даже просто идти было ДЕЛОМ. Мы пересекли поле, поднялись на железнодорожную насыпь и пошли по шпалам. Я боялась поезда, но после тех летних грибов все мои страхи стали несколько условными. Даже если во время нашего похода меня переедет поезд, это будет всего лишь одним из событий большого путешествия, вот и все, – так казалось.
Мы долго шли, переходили какие-то магистрали, огибали холмы и наконец оказались в приречных зарослях. Возле маленького дикого огородика со щавелем стоял низенький шалаш. Милый сказал, что это называется блиндаж, они такие делали. Из шалаша выглянул удивительно грязный мальчик – мой милый, я думаю, никогда в детстве так не пачкался.
Странные плантации, огороженные колючей проволокой, спинками от кроватей и обыкновенным штакетником, тянулись вдоль реки, но никакого мостика не наблюдалось. Такое впечатление, что огородники обитали только с одной стороны, на другую перебраться никогда не пытались. Мы увидели поваленное дерево и решили пройти по стволу. С моим чувством равновесия это был смертельный номер, но я вцепилась в его руку и, потея от ужаса, шаг за шагом, прошла.
Мы вылезли из кустов и оказались в Европе. Совершенно пустое гладкое шоссе, подстриженные газоны, площадки для гольфа, высокие дома поодаль. И ни одного человека. Я традиционно испугалась: здесь уже все умерли, и мы сейчас умрем. Но он все вел и вел меня. Мимо пустых машин, мимо постепенно простеющих домов (вот уже пятиэтажки, а вот сараи), мимо злой собаки. Перебрались через очередные железнодорожные пути (в это время он рассказывал мне о Стокгольмском синдроме) и чудесным, необъяснимым образом оказались на площади Победы. И красные фонтаны забили из земли, и полная луна засияла на небе.
Я при виде всего этого безобразия почувствовала, как в левом боку что-то сжалось и опустилось. То есть понятно что – месячные пришли, но в данном случае начало цикла было обставлено как никогда феерически.
Я добралась до дома и очень тихо просидела неделю.
Ольга наконец вернулась в Москву.
Мой милый уже был порядком раздражен длительным ожиданием, а тут оказалось, что в Крыму она вступила в увлекательные отношения с некой парой и не намерена разрывать тройственный союз или допускать в него четвертого.
Поссорились они, в общем.
Долго переругивались, делили диски и книги, которыми успели обменяться, мучительно возвращали друг другу ключи от квартир. И я думала, что все это никогда не закончится, но однажды он пришел ко мне совершенно сияющий:
– Представляешь, я влюбился в Полину! И еду в Индию! Не переживай, я буду в хороших руках.
– Это пре-крас-но, – ответила я.
Уходя, я иногда, забывшись, просила у него расческу, а он говорил: «Ну откуда у меня?!» Он брил голову из эзотерических соображений и чтобы скрыть раннюю лысину, но получалось неубедительно, по крайней мере другие мужчины ехидно спрашивали у меня: «А кто этот лысеющий молодой человек?» Так вот, в этот раз он выдал приличную массажную щетку, и у меня внутри все вспыхнуло от радости – неужели позаботился? Вот так, вспомнил, улыбнулся и купил, чтобы после любви расчесывать мои золотистые кудри? А он: «Полина вчера забыла». Фу, дурак.
Накануне отъезда Ольга облила дверь его квартиры бензином и подожгла.
Вы знаете, если бы не она, наверное, это пришлось бы сделать мне (где бы ты ни была сейчас, девочка, ты прелесть).
Но он все-таки уехал, вернулся, и мы продолжали наши странные путешествия до тех пор, пока он в одиночку не перешел безымянную горную речку, окончательно разделившую нас. Его бессмертная фарфоровая чашка (уже в третьем своем воплощении) стоит у меня в шкафу, но я больше не пью из нее.
Но нет, еще не сейчас. Еще одна история, прежде чем я перейду к совсем плохому... Хочется описать не только общие места, но и серую осеннюю реку, у которой стояли мы, одетые в синее и вишневое; подсвеченный обелиск в заснеженном небе; ночные прогулки по парку, когда, держа его за руку, я совершенно явственно чувствовала, как легко дышать только любовью. Черт, я так надеялась избежать этого слова.
Весной я переехала в другой район, и мы стали встречаться реже.
Роза
Я повторяюсь – мы не были влюблены в розово-страстном смысле этого слова, но из нашей длительной дружбы выросла такая всеохватывающая привязанность, что не было нужды находиться рядом постоянно. В этой привязанности вполне мог поместиться остальной мир. Я помню, как моя нежность распространялась, раскидывала крылья прямо от метро, осеняя и мокрую дорожку, и светофор, и клены, и ларек со сладостями, и ступеньки, ведущие в его двор, и сам двор, и рыжего кота в нем, и подъезд, на первом этаже которого всегда пахло щами (я приезжала туда недавно – щами пахнет до сих пор), и лестницу, и черную дверь квартиры, и саму квартиру, с его барабанами, одеждой, благовониями, с ним. Поэтому, когда появилась Розочка и он сказал, что ее тоже нужно полюбить, мне показалось нетрудным включить ее в круг своей нежности. Как Цветаева писала: «Сонечка была дана мне на подержание», так и мне хотелось держать ее, как голубку, в руках, и чтобы сердце билось в мою ладонь. У нее было худое и прямое тело, как осинка, с родинкой под левой грудью, словно третий сосок. Розочка любила экстази. «Не бойся, от этого не умирают, от этого живут». Съев таблетку, она снимала штаны и оставалась с голой попой. Совершенно асексуальный детский жест подчинения: «Я еще маленькая, я без трусов, можно меня наказать или посадить на горшок». Я гладила ее худую вздрагивающую спину и говорила: «Бедный одинокий ребенок, девочка, о чем ты молчишь?» Мне казалось, что горло ее вечно сжато невысказанной просьбой о жалости. Она уходила в соседнюю комнату и плакала на полу в одеялах, а я, задыхаясь от нежности (я знаю, как скомпрометирована эта фраза, но никуда не деться от нее, от нежности, заполняющей грудь и горло, выступающей сквозь кожу, терзающей руки желанием прикасаться и гладить), оставалась сидеть, слушала плач, купаясь в ее чувствах. Не в обиде, а в том, что наша девочка так сильно живет, так открывается и изливает свое сердце. Х учил меня уважать чужое переживание, не мешая человеку постигать всю меру отчаяния, одиночества и личной смерти. И принимать его, когда он вернется в поту и в соплях, огладить несчастное трясущееся тело, прижать его голову к своей груди и сказать все-все слова любви, какие найдутся в душе. Поэтому я просто сидела и ждала, когда она придет ко мне. Не дождалась, уехала домой и по дороге вспоминала биение ее сердца в моих ладонях. И утром тепло не покинуло меня, я проснулась с любовью и позвонила ей, чтобы сказать: «Люблю тебя», – а она ответила: «Я тоже».
Через пару дней он снова позвал меня. Мы лежали обнявшись и негромко разговаривали о всякой всячине, как привыкли, – о погоде, о концертах, о его занятиях с учениками. Розочка сидела у нас в ногах, под лампой, и делала коллаж, вырезая картинки из журналов «Факел», «Она» и какого-то порно. Время от времени она звала нас посмотреть, а мы говорили: «Не хочется, Розочка», – и продолжали болтать. Она ушла в соседнюю комнату, включила Цезарию Эвору, и он сказал ласково: «Розочка грустит. Она всегда слушает „Содад“, чтобы поплакать». Я спросила, не уйти ли мне, а он сказал – рано, и я вдруг стала говорить ему о любви, о нашей с ним неизбежности друг для друга. Не меняя интонации, тем же тоном, что и о погоде, спросила: «Почему ты не женишься на мне?» А он ответил, что ему нужна такая же, как он, расп...дяйка, «жена барабанщика», понимаешь, не «мама», а такая, как Розочка. Я почувствовала острую жгучую обиду, я давилась дыханием, а он очень внимательно смотрел на меня, гладил по лицу и говорил: «Да, да, как больно, девочке больно, как ты красива, когда живешь». И я отдавала ему свое мокрое лицо: несчастные глаза с розовыми прожилками, покрасневший нос, распухшие потрескавшиеся губы, поперечную морщинку между бровей, усталую кожу, местами шелушащуюся от холода, а местами с черными точечками пор – обнаженное, открытое, стремительно стареющее лицо, а он все повторял: «Как же ты красива!»