Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание - Наталья Солнцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ого! — сказал он, — вам пора переходить на общее чтение.
Я не понял, что значит — «общее чтение».
— Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..
Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.
— А… Мельникова-Печерского?
Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал «В лесах» и «На горах», и…
— «На небесах»?.. — посмотрел он через пенсне.
Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и «На небеса», но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.
Конечно, читательские вкусы повлияли на его раннее творчество, а писать собственную прозу и стихотворения он начал в гимназии. Поздний Шмелев вывел закон: все, даже гении, в творчестве могут состоятся лишь под чьим-либо влиянием. Даже Пушкин, даже Лермонтов, даже Достоевский, поначалу напитавшийся от Бальзака, даже Мопассан — он что-то воспринял от Флобера, даже ранний Толстой был под влиянием Стендаля…
В первом классе Шмелева прозвали римским оратором — orator romanus. Он рано полюбил слово, а желание писать в нем развили гимназические сочинения. В третьем классе он увлекся романами Ж. Верна и написал поэму о путешествии учителей на Луну на воздушном шаре, сделанном из необъятных штанов латиниста, за что по решению педсовета был наказан. Юмористические стишки, сочиненные в пятом классе и посланные в «Будильник», не были пропущены. «Буди, буди, „Будильник“, / Чтоб жизнь была, а не могильник»! Красным карандашом цензор начертал: жизнь не могильник, а Божий дар. Редакция подарила ему на память гранку, и он годился тем, что всего две строчки его стихов помещались на незаполненном листе бумаги. В пятом же классе он столкнулся с жесткой учительской цензурой: в сочинение о храме Христа Спасителя ввел цитату из пессимиста и бунтаря Надсона, за что получил кол, не был допущен к экзамену и остался на второй год. Он писал потом: «С тех пор я возненавидел и Надсона, и философию».
Положительная сторона этой драмы состояла в том, что Шмелев в итоге попал к другому словеснику — Цветаеву, предоставившему ему полную творческую свободу. Тогда же под влиянием романа Мельникова-Печерского «В лесах» он начал писать роман из эпохи XVI века. Под впечатлением от рассказа Успенского «Будка» он ночью, со слезами, написал рассказ «Городовой Семен»: одинокий городовой дружит с фонарщиком, обездоленным калекой, они мечтают переселиться в деревню, но городовой умирает, фонарщик в его честь зажигает на всю мощь фонари; яркий свет — это аллегория вечного света; но лопаются стекла фонарей, ясно, что фонарщика прогонят со службы, а новый фонарщик будет зажигать фонари вполсвета. Вот такой жалостливый сюжет, полный, как Пушкин бы сказал, сердца горестных замет — в нем есть и благородный порыв, и любовь к ближнему, и мировая несправедливость, и высокая аллегоричность. Шмелев отдал рукопись в редакцию, ее ему, конечно, вернули. Редактор, запивая розанчик чаем и подмигивая автору на его гимназическое пальто, сказал что-то вроде: слабовато, но… ничего… Под влиянием Загоскина Шмелев писал роман об эпохе Ивана Грозного; был и другой источник вдохновения: он любил смотреть на дом Малюты Скуратова напротив храма Христа Спасителя. Под влиянием Толстого он взялся еще за один роман и написал его; название было «Два лагеря»; на чердаке прятал рукопись от сестры, но одна из тетрадей все-таки к ней попала — и он согласился с ее замечаниями. Герой романа — владелец сибирских приисков, он едет в глушь Н…го уезда, в имение сестры, там разворачивается интрига, в которой участвует обманщик управляющий — беглый каторжник. Шмелев решил показать роман Толстому. Мимо церкви Николы в Хамовниках, мимо пивоваренного завода, вдоль забора толстовской усадьбы он подошел к калитке, посмотрел на засветившуюся в мансарде лампу с зеленым абажуром, подождал и позвонил. Вышел сердитый дворник:
«Я растерянно показал ему тетрадки и сказал невнятно, что „графа Толстого бы…“ Дворник посмотрел на тетрадки, на мою потертую гимназическую шубу…
— Много у нас графов… самого молодого вам?..
Я сказал, что мне надо знаменитого писателя графа Льва Толстого.
— Во-он кого вам!.. Нету их, уехали к себе в деревню… — и хотел затворить калитку.
Должно быть, мое лицо что-то ему сказало; он опять поглядел на синие тетрадки:
— По ихнему делу, что ли… сочиняете ли? Нету их, в Ясной они, там для их дела поспокойней. И графиня не велит таких бумаг принимать, не беспокоить чтобы.
В этот ужасный миг кто-то, голенастый и прыщавый, в гимназической фуражке и синей курточке, обшитой серым барашком, ляпнул огромным комом в загривок дворнику, и меня залепило снегом. Дворник хлопнул калиткой, чуть не прихлопнул мою руку и погнался за голенастым: „ну, стой теперь, су-кин кот… я те покажу, чертов баловень!“ — слышал я сиплый голос и топот ног. Я вытирал глаза и мокрый снег, а в глазах смеялось большеротое, некрасивое лицо щеголя гимназиста, — может быть, „самого молодого графа“? Собака брехала яростно, рвалась и гремела цепь. В доме зажгли огонь, и сразу стемнело в переулке. У Николы-Хамовники печально благовестили к вечерне. А я продолжал стоять. Потянуло жареной рыбой с луком, по-постному. В голых березах, осенявших чудесный дом, лег желтоватый отсвет, — должно быть, из нижних окон. Глухо захлопало: затворяли ставни в невидном мне нижнем этаже» («Как я ходил к Толстому», 1936).
II
Университет
Ольга Александровна Охтерлони
У старца Варнавы
«На скалах Валаама»
Семейная жизнь
«Распад»
Литературные объединения
«Человек из ресторана»
Между Толстым и Горьким
В детстве Шмелев любил церковные праздники. Как все в семье, соблюдал посты, всенощные, обедни, а говенья воспринимал как увлекательный подвиг. Но в юношестве он утратил свою воцерковленность, к вере стал безразличен и отдал дань критицизму. Социалистом он не был, но «Народной воле» сочувствовал. Левизна умонастроений — знак времени, и в этом Шмелев мало чем отличался от русской молодежи. Уже в эмиграции прочитав «Автобиографические заметки» отца Сергия (Булгакова), он воспринял их как собственное откровение, как человеческий документ, отразивший искания современников, в том числе и его, Шмелева, отпадение от Церкви: Булгаков тоже родился в религиозной семье, «под кровом церковным», как он писал, но прошел через «искушение в неверии»; среди причин безбожия он называл несогласованность личностного и религиозного, а также бурсачество, вытравившее детскую веру; кроме того, он писал о влиянии искушающей нигилизмом «интеллигентщины — судьбы и проклятия нашей родины»: интеллигентщина оторвала его от «почвы» и толкнула к борьбе с самодержавием; имеет отношение к Шмелеву и признание Булгакова в том, что его критицизм пробудился именно в среде внекультурной, что сделало его беззащитным перед «ядами интеллигентщины», привлекательными для человека, находящегося в поре «первоначальной невинности, святого варварства»; в булгаковских заметках Шмелев увидел себя, тем более что явными были совпадения биографического и эмоционального содержания; например, Булгаков писал: «Я еще помню из отрочества, как я, десятилетним мальчиком, горестно переживал убийство Александра II, со всей трогательностью этой кончины, еще усиливавшейся обликом Царя-Освободителя. Однако этот облик был совершенно вытеснен из памяти сердца политическим обликом его преемника и всем общим характером царствования Александра III»[8].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});