Река - Кетиль Бьёрнстад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, — просит она, держа руль обеими руками, глаза ее прикованы к дороге. Я смотрю на ее профиль. Какая она счастливая, думаю я. Об этом свидетельствуют даже ее дорогие солнечные очки. И, тем не менее, жизнь уже крепко держит ее в руках. В следующем году ей будет двадцать. Она отказалась от карьеры пианистки, и ее дебют запомнят не из-за музыки, которую она исполняла, а потому что она споткнулась и упала на сцене, запутавшись в подоле собственного платья. А также мелкие, но, тем не менее, важные ошибки. Как, например, прошлой ночью.
Мы храним молчание до моста Бревикбруен.
— Дай мне время, Аксель, — говорит она наконец. — Слишком много всего случилось за последние сутки. Ты меня понимаешь?
— Да.
— Чем ты будешь заниматься осенью? Сдашь выпускной экзамен, от которого раньше отказался? Его надо сдать. Каждому человеку необходимо иметь образование.
— Возможно. Надо поговорить с Сельмой Люнге.
— Зачем? Ей нужно только представлять новых гениев. Великому педагогу очень скоро потребуется представить миру нового гения, после того как она потерпела фиаско со мной и с Аней. Наверное, теперь ты должен принести ей успех? Не сомневайся, она уже думает об этом. Берегись, Аксель! Ей нельзя доверять. Она столкнула Аню с обрыва. А вот опечалила ли ее Анина смерть?
При этих словах Ребекки во мне что-то сжимается. Я и сам уже думал об этом. Женщин, подобных Сельме Люнге, следует остерегаться. Но мне-то чего ее опасаться? Ведь она все поставила на меня. Рвать с нею уже поздно.
— У нас с тобой похожее положение, — говорю я и протягиваю ей прикуриватель, чтобы она могла прикурить сигарету, которую уже сунула в рот. — Мы оба сказали «да» чему-то, обещали что-то, от чего не хотим отказываться. Как раз сейчас Сельма Люнге — единственное, что меня заботит.
— А еще у тебя есть я, — трезво замечает она и глубоко затягивается. — Помни о нашей роковой дружбе. Нас связывает тайна. И у нас теперь есть общая ложь.
Сплин
Конец лета в Осло. Сельма Люнге и ее философ все еще не вернулись из Мюнхена. По утрам я сижу за кухонным столом на Соргенфригата и наблюдаю за воробьями, прыгающими по деревьям. До полудня, пока фру Эвенсен, живущая этажом ниже, бывает на работе, я занимаюсь на старом «Блютнере» Сюннестведта, который следует настроить. Во второй половине дня еду на велосипеде на Бюгдёй, нахожу скалу с видом на аэродром Форнебю и слежу за самолетами, улетающими на юго-запад, разглядываю девушек, которые загорают в бикини, вспоминаю то, что произошло между мной и Ребеккой, слушаю музыку, льющуюся из маленьких портативных магнитофонов моих сверстников или из розовых, серых и светло-синих приемников «Курер». Музыку, которая не имеет ко мне отношения, но которую я уже привык узнавать, потому что она окружает меня повсюду — «Роллинг Стоунз», «Битлз» — да, я уже знаю ее теперь и порой ловлю себя на том, что напеваю самые известные мелодии, те, что были шлягерами уже много лет. «Can’t buy me love».
Я выгляжу как все, но чувствую себя иначе, чем другие, бронзовые от загара парни с длинными светлыми волосами, которые лежат, прижавшись к девушкам, или мажут их кремом для загара, или щелкают пальцами, когда слышатся песни «Роллинг Стоунз», и глубоко затягиваются, куря сигареты.
Мне непривычно жить одному, без отца, без Катрине. Непривычно жить не в нашем доме в Рёа, где прошло мое детство. Каждую субботу я стою в подвале музыкального магазина на улице Карла Юхана и продаю ноты. У меня сложные отношения с деньгами — в последнее время я потратил слишком много. Мне не по карману покупать ноты, но я незаметно заимствую произведения самых невостребованных композиторов. Это не воровство, думаю я. Рано или поздно я верну их в магазин. Так я разучил произведения Прокофьева и Скрябина. Наверху, в отделении пластинок, я узнаю о самых последних записях. Но, похоже, я больше не в силах слушать фортепианную музыку. Мне страстно хочется услышать другое выражение чувств, новое звучание, не то, которое я слышу каждый день, когда методично, без особой радости, занимаюсь, играя русских композиторов, и, кроме того, я без конца повторяю двадцать четыре этюда Шопена, потому что именно эти коварные произведения для фортепиано должны, по словам Сельмы Люнге, подготовить мою технику. Мои дни не более интересны, чем шоколадки с сюрпризом. Меня одолевает страх перед будущим и перед Сельмой Люнге. Кругом столько света, но я вижу только тень. И слишком мало занимаюсь. Сельма Люнге сразу это поймет.
Отчаяние будит меня по утрам вместе со звоном первого трамвая. Музыка не дарит мне утешения. А вот Ребекка подарила. Музыка не утешение, это наркотик. И все-таки я не тоскую по Ребекке. Мое чувство горячо, но оно ни к чему не обязывает. Один такт следует за другим. Когда ничто другое уже не действует, когда скорбь становится похожа на депрессию, я ищу спасения у Брамса. Камерная музыка. Скрипка, альт и виолончель. Я играю эти трио с Мелиной и Тибором, молодой влюбленной парой из Венгрии, которые еще не уверены, что хотят все поставить на музыку. Они снимают квартиру у одного психиатра в Слемдале. Я езжу туда на трамвае три раза в неделю. Мне хочется переспать с Мелиной так же, как я переспал с Ребеккой, независимо от того, как Ребекка это называет. Мне нужны ни к чему не обязывающие отношения. Такие, после которых я сразу смог бы о них забыть. Наверное, во мне есть какой-то изъян. Сумасшедшая любовь, которая длится всего два дня. Потом приходит другая. Но при этом я всегда помню об Ане Скууг, о надеждах Сельмы Люнге, связанных со мною, и о Брамсе. Помню о мире, в котором партия рояля, несмотря на сложную партитуру, играет второстепенную роль, звуча в сонатах, трио, квартетах и в труднейшем квинтете фа минор. Так же как я играл второстепенную роль в жизни Ани и не мог бы спасти ее, даже если бы постарался.
Однако в тот период моей жизни, когда я потерял веру в себя и бежал от всего, когда Мелина и Тибор были просто моими товарищами по отдыху, мы играли в Слемдале трио с такими протяженными первыми фразами, что они напоминали сон. В то время Мелина и Тибор годились только на то, чтобы играть с ними трио. Скоро придет осень, а с нею и все остальное. О, Мелина, ты нашла своего Тибора! Ты никогда не станешь виолончелисткой. Ты получишь медицинское образование, которое тебе не пригодится, и родишь много детей! Сам я уже сделал свой выбор — музыка и позор. Позор, вызванный не чем-либо конкретным, во всяком случае, не тем, что случилось между мной и Ребеккой. Мой позор связан со смертью Ани, и о нем я не могу говорить с Мелиной и Тибором. На Мелине, когда она играет, летнее платье без бретелек. Она стеснительна и в то же время кокетлива — когда музыка приближается к апофеозу, она посылает мне огненные взгляды, откровенно флиртует, но до скуки верна своему Тибору. О чем мне с ними разговаривать? Венгрии я не знаю, и они с трудом говорят по-норвежски. После игры мы пьем «Эгри Бикавер», но у Мелины обычно начинается головная боль, и она ложится спать, когда нет еще девяти, она целует меня в щеку пухлыми губками и просит ее извинить. Извинить за что? Я не в силах беседовать с Тибором наедине о его отце и о восстании 1956 года — единственном, о чем он способен говорить, хотя в то время ему было всего пять лет. Своего отца он даже не помнит, но все время о нем говорит. Я маму хотя бы помню и не могу не думать о ней. Как-то в воскресный день в сентябре 1970 года я снова посещаю место преступления. Долину детства. Потерянный рай. Сажусь на трамвай «Рёа», как мы его называли, хотя он шел дальше, до Лиюрдет. Бессмысленное возвращение. Яркий свет ранней осени режет глаза. Резкие тени. Больше уже ничто не утоляет боль. Никакие блестящие или золотистые воспоминания. Великая летняя усталость лишила меня и сил, и энергии. То, что случилось летом, — нереально. Мамина смерть — нереальна. Да и смерть Ани тоже. Реальна только рука Ребекки. Яхта, плавающая вверх килем. Беспомощный взгляд Марианне.
Трамвай
Осень — это друг. Прохладный воздух. Ясные мысли. Грусть и растерянность вытесняются разными делами. У людей красные щеки и настороженные глаза. Свет свечей. Осень обязывает. Я больше не боюсь встречи с Сельмой Люнге. Когда-то осенью я первый раз увидел Аню Скууг. Осенью человек встречает новых друзей и будущих любимых девушек. Осенью дебютируют «Новые таланты». Осенью бывают выборы в стортинг и выбирают судьбу. Осенью приезжают великие солисты и выступают с Филармоническим оркестром. В нынешнем году должен приехать Святослав Рихтер, думаю я, сидя в трамвае. Трамвай всегда был для меня местом музыки. Местом Даниеля Баренбойма, Клаудио Аррау, Владимира Ашкенази. Трамвай был дорогой в город, уводящей нас из пригородной идиллии и безмятежности. Он был «Трамваем „Желание“», «A Streetcar named Desire». Он был путем к третьей симфонии Малера и адской войне Шостаковича, к посмертной музыке Бетховена. Он вез нас к сутолоке центра, ко лжи, к запретным поступкам. Меня он возил к тому месту, где я мог красть ноты и где мог целый день сидеть в кинотеатре или пить вино. Нарядные, мы чинно сидели в трамвае. То, что лежало у нас на душе, не было написано на наших лицах. Мы еще не отказались от своих надежд. Не отказались от того, о чем думали вчера ночью перед тем, как заснуть. Даже когда я ехал в трамвае, спустя всего два дня после гибели мамы в водопаде, по мне ничего не было видно. А что было видно по человеку, который с каменным лицом сидел напротив меня? Может, он был Человеком с бомбой? Тем, у кого к бомбе был протянут шнур в надежде, что какого-нибудь случайного человека разорвет на части? Или, может, в то утро врач сообщил ему страшный диагноз? А может, вообще ни то и ни другое? Может, за каменным выражением лица скрывается его истинное «я», может, это его самое обычное будничное выражение? Кто знает? Я даже не думал об этом. Не чувствовал. Впрочем, конечно, чувствовал. Жаждал. Эти лица я помню до сих пор, много лет спустя. Помню женщин, чьи имена были мне неизвестны, но которых я узнал бы, если бы встретил их на улице. Беззащитных девочек, женщин всех возрастов, которых мои мысли помещали в сомнительные обстоятельства. Помню все события. Внимание, расточаемое мною направо и налево. Восхищение. Нескрываемую похоть. Высокая красавица блондинка, что садилась в трамвай на остановке Хусебю, всегда выглядела так, будто только что освободилась от своих сокровенных грез, и шея ее еще пылала, она жаждала встретить рыцаря моего типа, одного из тех редких мужчин, которые способны понять ее в такую минуту. Каждый раз, когда она доставала из сумочки журнал «Дет Нюе» и раскрывала его на странице с рубрикой «Доверьтесь Сёрену», я просто умирал от вожделения. А темноволосая, немного скованная, уже не очень молодая дама с выпирающими ключицами, что садилась в трамвай на остановке Макрелльбеккен со своим противным, дурно пахнущим мужем-профессором — у них был абонемент на концерты, и они сидели совсем рядом со сценой. Во втором ряду! Не нужно было напрягать воображение, чтобы понять, как можно освободить ее от интеллектуального ярма нашего благопристойного пригорода. Именно освободить! Во мне хватило бы силы на них на всех. Даже на хилую прыщавую дурочку, выглядевшую так, будто она обходит стороной собственную жизнь, не смея к ней прикоснуться. Она сидела, сгорбившись над романами про врачей, в утомительном желании приблизиться к невозможному без малейшей надежды когда-либо добраться до высот страсти. Я был готов на все! И сидел всего в нескольких метрах от нее. Но как предлагают такие услуги? Как сказать ей, что она подходит, и даже больше, чем просто подходит, для такого нетребовательного человека, как я? Что светлая кожа с внутренней стороны ее предплечий похожа на Каррарский мрамор, что ее мысли, каждая по отдельности, достойны внимания, во всяком случае, если они поведаны в постели и при условии, что любовники лежат нагие. Ох уж эти пригородные мечты, мечты в трамвае, сколько лет они подгоняли меня к взрослению! И все-таки я еще не взрослый, если под словами «быть взрослым» подразумевается, что человек перестает мечтать и без вожделения смотрит на женщин. Мысленно я определял музыкой моих случайно выбранных жертв. Вот в трамвай вошла женщина Дворжака. А вот девушка-цыганка Сметаны! В третьей я видел Ариадну Штрауса, четвертая представлялась мне Брунгильдой Вагнера во всем ее великолепии! Я одинаково желал их всех. В трамвае, по пути из пригорода в центр, мечтам не было предела. Трамвай становился нервом. Он пересекал Рубикон по четвергам и пятницам, а иногда и по вторникам. Но только слушая музыку в надежных стенах Аулы — университетского актового зала — под «Солнцем» Мунка, я осмеливался жить настоящей жизнью.