Кыштымские были - Михаил Аношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самая младшая из глазковских Оленька, кареглазая ласкобайка. У Глазковых все дети в отца, но Оленька, пожалуй, сильнее других походит на него. Отец в ней души не чает. На будущий год она собирается в школу. Как только Григорий Петрович появился, она обхватила его за талию руками и подняла лукавые глазенки. Он дал ей шоколадку. Мать сердито спросила:
— Че говорить-то надо?
Оленька смущенно шепчет:
— Спасибо, — и бежит к отцу, который сидит на лавке и курит. Она устраивается между его коленей и смотрит на Андреева исподлобья и чуть кокетливо.
— Поедем в Челябинск жить, — сказал Григорий Петрович и сел рядом с Николаем. — У нас хорошо.
— Не-ет.
— А чего? У нас зверинец есть, мороженое вкусное.
— Не-ет.
— Езжай, — посоветовала мать. — Будешь жить у дяди Гриши, учиться пойдешь.
— И папка поедет?
— Хитрая какая! — засмеялся Григорий Петрович. — Пусть папка в Кыштыме остается.
Дочь теснее прижимается к отцу. А того распирает от радости. Она отказывается наотрез:
— Без папки не поеду.
— Моя дочка, — прижимает Оленьку Николай, и Григорий Петрович вздыхает. Эх, время, время. Сорок лет, как один миг. Когда долго не видишь близких, как-то теряешь ощущение его. А приедешь вот так в гости и только вздохнешь. Летит неудержимое!
Утром поднялись ни свет ни заря. Еще солнце не взошло, еще в низинах туман не рассеялся, а рыбаки уже шагали на озеро Травакуль. Оно лишь частичка озера Иртяш. Если сесть в лодку-моторку на травакульском берегу и плыть на север до противоположного берега, то это займет не один час. И приплывешь к другому городу — Каслям.
Травакуль с южной стороны затянуло травяной коркой — ковром. От матерого берега такой вот ковер лег метров за двести, а то и больше, толщиной, примерно, полметра. Осока растет на нем, кучерявятся мелкорослые березки, много ивняку и ольхи. Когда идешь по этому ковру, он зыбится, вот и качаешься, как на резине. А ноги в воде по щиколотку. Такой травяной ковер в Кыштыме называют лабузой.
До войны лабуза была излюбленным местом рыбалки. Чебак начинал клевать раньше всего здесь — в конце мая. Под лабузой держался еще лед, а мальчишки бегали по ней босиком, и ни черта их не брало. В разгар клева чебака на берегу по ночам горели сплошные костры, образовывая огненное ожерелье, если смотреть на берег с озера. Каждому хотелось захватить утреннюю зорьку, когда чебак брал особенно бешено, чуть ли не на голый крючок. То были тридцатые годы, голодновато было, и рыба, конечно, выручала. Рыбачили больше пацаны, родителям было недосуг.
Одно время приходил на лабузу нижнезаводский глуховатый дядя Павел с племянником. Смотрит, смотрит он на поплавки и враз заснет. Это у него после контузии, в гражданскую получил. Минуту спит, две спит и так же вдруг просыпается, словно бы ничего и не было. Случалось так, что во время этого мимолетного сна вдруг начнет плясать поплавок. Тогда племянник орал на все озеро:
— Дядя Павел, момошит!
Но дядя Павел исправно отоспит свою минуту и только после этого хватает удилище. Крик племянника слышали все рыбаки. И эти слова: «Дядя Павел, момошит» (он хотел сказать «тормошит») въелись многим. Как кто-нибудь зазевается, ему орут с издевкой:
— Эй, дядя Павел, у тебя момошит.
Николай Глазков любил повторять эти слова и теперь, спустя тридцать лет.
Лодка у Глазкова была долбленой, смолой залита от бортов до днища, поэтому она черная и ноздри щекочет смоляной запах. Облюбовали возле лабузы тихий заливчик, наполовину заросший кувшинкой, и принялись за дело.
Поднялось солнце. По теплой воде ползли белесые струйки тумана. Из камышиных зарослей, потревоженные кем-то, поднялись две кряквы и, свистя крыльями, улетели на озеро. Из города донесся гулкий паровозный гудок. Николай навесил козырек кепки на самые глаза — чтоб не мешали солнечные блики. Три донных удочки разложил веером на весле и закурил. Но леску с ходу повело первым у Андреева. Окунь схватил сразу и сильно, потому удилище стукнуло о борт. Леска поехала вкось. Андреев потянул и с радостью почувствовал упругое сопротивление. Зеленого с черными поперечными полосами окуня в лодку выбросил рывком. Видно, здесь рыбалка повеселее, чем на Сугомаке.
Ловили рыбу и разговаривали, одно другому не мешало. Григорий Петрович спросил:
— Ты Алешку Куприянова помнишь?
— Зарешного, что ли? Помню. А что?
— И старика?
— Кто же его не знает? Рыбак — солены уши.
— На Сугомаке позавчера встретил. Дочь, мол, приехала, ухи просит. Вот и подался на рыбалку.
— Заядлый. Зимой на Аргазях пропадает. А хитрющий — поискать! Тот еще!
— А что такое?
— А вот слушай. Эй, Гриша Петрович, смотри — момошит. Не спи, как дядя Павел.
— Ты рассказывай. Как-нибудь не просплю.
— На Аргази зимой мы ездим, почитай, каждое воскресенье. Директор грузовик дает, честь по чести. Набьется таких, как я, целый кузов, всю дорогу хохот стоит. На Аргазях окунь хватает шибко хороший. Но как ни приедем, а старик уже там. Спрашиваем: «Как дела, дядя Костя? Клюет?» — «Балуется, вишь, какая мелюзга». И показывает окунишечку с наперсток. И что интересно — Куприяныч никогда не долбит лунки там, где все, норовит на особнячок. Нам окунь все же приличный попадается, весело рыбачить. Только ноги отекают долго сидеть. Вскочишь поразмяться и — к Куприянычу. У него же два-три окунишечка и валяются. «Дядя Костя, чего это вы мерзнете из-за такого улова, айдате к нам, у нас славные похватывают». — «Да уж ладно, отвечает, мне, старику, и этого хватит, невезучий я». А он боялся.
— Чего?
— Что мы к нему пересядем. Как бы не так, стал бы Куприяныч из-за такого улова мерзнуть. А что делал? Аргази-то, знаешь, Миасс запрудили, они и разлились, как море. Раньше пашня тут была. Куприяныч и наткнулся на место подходящее. Клюнет ему оку-нище с лапоть, он его зароет возле себя в снег, и ничего не видно. На снегу валяются лишь окунишечки с наперсток. Думаешь, как он хитрит?
— Как?
— Заметит, что к нему кто-то идет, раз — на полметра леску поднимает и сидит. Ему мальки и попадают. Уйдет посторонний, он раз — на полметра леску опустит, до самого дна, а там окунищи с лапоть живут. Понял?
— Да-а-а.
— Боялся, что мы рядом сядем. А нас сомнение взяло. Клюет плохо, а он с места не уходит. Решили проследить. К концу дня сели возле него и ждем. Не вытерпит, все одно откроется. И открылся. Взял лопаточку и давай снег разрывать. Поверишь, я всяких окуней повидал, но таких, какие у него были, сроду не видал. Во! — Николай отмерил правую руку до плеча. — Вот такие, не сойти мне с места. Ухмыляется: мол, провел я вас, архаровцев. На следующий выходной мы возле Куприяныча лунок надолбили, поверишь — решето, а не лед стал. И ничего, понимаешь, не поймали. Куприянычу клюет, а нам нет, будто заговоренные мы.
— Говорят, Алешка у них объявился?
— Как тебе сказать, Гриша? Был слух. Спросили мы как-то старика на рыбалке. А он брови свои лохматые нахмурил и сказал: «Собака лает, ветер носит». Но будто бы тетя Дуся, жена его, ездила к Алешке.
— Куда?
— Этого я тебе не скажу, не знаю. Будто Алешку американцы на парашюте сбросили, а он, сказывают, с повинной пришел.
— Дыма без огня не бывает.
— Понятное дело. Неужели у него сердце-то не болит, а? Отец, мать здесь, родина здесь — а он там по заграницам, шпионом еще заделался. Знаешь, снится мне Колька Бессонов, ну, как живой. Помнишь ведь его: курчавый, здоровущий, ботинки носил сорок пятого размера. Постучит ко мне в окно, а я выгляну — ба, Колька вернулся! Здорово, говорю, где ты пропадал столько лет? Далеко, отвечает. Письмо бы хоть написал. В таком месте был — нельзя. Погоди, говорю, я Грише Петровичу телеграмму дам, а он пятится, пятится от меня, будто боится. Просыпаюсь — нет никакого Кольки Бессонова. Может, и он там, где Алешка был?
— Нет. Тетя Тоня сразу после войны на могилу к нему ездила.
Посидели еще часа полтора, натаскали окуней чуть ли не с полведра. И Глазков предложил:
— А что, Гриша Петрович, не пора ли нам ухой заняться?
Уха! Если бы в ресторанах умели готовить такую уху, какую готовят на берегу кыштымцы, пожалуй, в ресторанах не было бы отбоя от посетителей и те рестораны прославились бы на весь мир.
Да, нигде не умеют готовить такую уху, как в Кыштыме. Некоторые придумывают всякую там «многоэтажную», но все это чистейшая ерунда. Мол, нужно сварить рыбью мелочь, потом рыбешку выбросить, а на отваре уже сварить настоящую уху — из щуки, крупных окуней или линей.
Нет, это кулинарные излишества. Лучше нет простой незатейливой ухи. Сначала надо сварить картошку, потом засыпать рыбу. Дать ей закипеть на крутом огне и сразу же крутой огонь убрать, а доваривать на медленном. Так уха лучше «доходит». Чебачишек надо обязательно выпотрошить, окуней нет, больше вкуса будет. Когда у окуней побелеют глаза, уха готова. Еще хорошо сдобрить перцем, укропом, лавровым листом. Зеленый лук кладут только тогда, когда садятся за еду.