Олива Денаро - Ардоне Виола
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что, всю жизнь будешь полы мыть?
– Мыть полы – не единственная работа для женщин! Стану депутатом парламента, как Нильде Йотти[7].
– Это ещё кто? Приятельница твоего отца?
Лилиана с видом превосходства вскинула брови, как в начальной школе, когда ей давали звезду, а мне – нет. Я почувствовала укол ревности: я ведь не знала, что это за Нильде такая, не знала даже, что есть такое слово – «депутат». В словаре синьорины Розарии у некоторых профессий, вроде министра, мэра, судьи, нотариуса или врача, вообще не было женского рода.
– Отец говорит, перемены должны начаться с нас, женщин Юга, потому что нас веками учили молчать, а теперь мы должны научиться шуметь, – объяснила она мне, как маленькой.
– Шумную женщину никто всерьёз не воспримет, – возразила я, потому что так говорила мать. Лилиана, ничего не ответив, пошла дальше, потом вдруг остановилась, взяла меня за руку и, улыбнувшись, спросила:
– Почему бы тебе как-нибудь не сходить на наши собрания в сарае?
– Ты что, там же коммунисты! – выпалила я не раздумывая и тут же смутилась.
– У нам многие бывают, о некоторых даже и не подумаешь, – заявила она с таинственным видом.
– Что, неужели Шибетта? – у меня аж глаза на лоб полезли.
– Ну, твой отец, например, и не раз.
Я почувствовала, как колотится сердце, и решила, что лучше бы сменить тему: не хотела знать, правда ли это.
– Подумай! А я тебе тогда все журналы отдам, какие у меня дома есть.
В тетрадках, которые я прятала за отошедшей доской в изголовье кровати, карандашные портреты персонажей были разделены по категориям, исходя из сюжета фильма: «несчастные брюнетки», «легкомысленные блондинки», «дерзкие рыжие» (куда, впрочем, попала только Рита Хейворт) и «порождения дьявола» – для женщин; «добрые и смелые», «злые и уродливые», «несчастные влюблённые», «очаровательные и опасные» – для мужчин. Отдельный раздел я посвятила «красавчику Антонио».
Если Лилиана отдаст мне старые журналы, можно будет заполнить ещё пару тетрадок, думалось мне по мере того, как голос матери, звучащий в голове, становился тише.
– Что, и спецвыпуски? – переспросила я на всякий случай.
Лилиана молча опустила голову в знак согласия.
Дойдя до перекрёстка, я свернула на грунтовку и помчалась к дому. Потом остановилась, прокричала ей вслед:
– Тогда приду, – и снова бросилась бежать.
8.
Но не пришла. Зато однажды, после уроков, Лилиана позвала меня в гости помочь с портретами, и я согласилась, надеясь похвастать успехами в рисовании. Думала, там будут холст и краски, а она затолкала меня в какой-то тёмный чулан, поперёк которого оказались натянуты бельевые верёвки.
– Зачем вешать белье здесь, на улице же солнце? – нахмурилась я. Потом подошла поближе и обнаружила, что на прищепках – не стираная одежда, а фотографии.
– Так, встань сюда, – велела она, подведя меня за руку к одному из листков бумаги, который едва успела повесить. – Что видишь?
На белом прямоугольнике ничего не было.
– Не знаю, здесь так темно, – смущённо пробормотала я.
– Не торопись. Одно дело смотреть, другое – видеть. Это навык, которому следует научиться, – заявила она, совсем как в начальной школе, когда рассчитывала стать лучшей ученицей, хотя теперь мы обе были старшеклассницами и склонения синьоре Терлицци лучше меня не мог ответить никто.
Я прищурилась, словно пытаясь вдеть нитку в игольное ушко, и, может, из-за этого усилия мне вдруг показалось, что на белой бумаге медленно проявляются какие-то чёрточки.
Лилиана усмехнулась, потому что уже умела играть в эту игру. От напряжения у меня потекли слёзы, я не могла отличить изображение на бумаге от тени собственных мокрых ресниц. Пришлось зажмуриться и потереть глаза рукой: когда я снова их открыла, передо мной появилась фигура смуглой девчонки с растрёпанными волосами и торчащими мослами. Меня сразу замутило, а из точки чуть ниже живота по всему телу разлилось тепло.
– Ты меня сфотографировала! Тайком! – я отвернулась. Моё лицо, когда я не знаю, что на меня смотрят, мне совсем не понравилось. Да и потом, разве я виновата, что Господь сотворил меня уродиной? Лилиана размотала ещё несколько бурых плёнок, которые тут же завились, как змеи.
– Тебе не нравится?
– Не знаю.
– Что, плохо вышла?
– Вышла хорошо, потому и не нравится.
Этой минуту назад отобравшей мяч у мальчишки, который высмеивал хромающую походку Саро, этой бежавшей без оглядки, только для того, чтобы потом внезапно остановиться, подхватить камень и выстрелить им из рогатки, этой всклокоченной черномазой обезьяной была именно я.
Лилиана едва заметно улыбнулась, но моя досада не проходила.
– Первый раз вижу свой портрет. Хотя вообще-то разглядывать себя нехорошо: пока красивая смотрится в зеркало, некрасивая выходит замуж. Так мать говорит, – я снова подошла ближе и вгляделась в снимок – и своё лицо.
Лилиана выдвинула ящик и, немного порывшись в нём, достала зеркальце на деревянной ручке. С обратной, ничего не отражающей стороны, на нас смотрело лицо тряпичной куклы с косами из бурой шерсти.
– Вот, возьми, – сказала она. Я отвела её протянутую вперёд руку, но она настаивала, и я решила взглянуть.
Пухлые губы, не такие, конечно, как у Лилианы, но уже не детские, глаза, как два узких продолговатых листа с двумя маслинами посередине, не слишком длинный, но прямой, без горбинки, нос, густые брови. Мать солгала: я вовсе не была уродиной.
– Мне нужно идти.
– Это подарок, – непреклонно заявила Лилиана, не отрываясь от плёнки. Украдкой сунув зеркальце за пояс юбки, словно мать и впрямь могла меня видеть, я сделала пару шагов в сторону двери, но потом вернулась и снова уставилась на девчонку, смотревшую на меня с висящего на прищепках портрета. Теперь она уже не казалась мне настолько чужой.
– Зачем ты меня сфотографировала?
Двумя тонкими пальцами, такими непохожими на мои, смуглые и узловатые, как корни магнолии, Лилиана схватила меня за руку:
– Пойдём покажу, – выдохнула она и повела меня в тёмный кабинет без окон. Вдоль стены штабелями стояли большие коробки, набитые другими фотографиями: вот Лилиана играет со белобрысой куклой, вот мясник Джеппино Кьянчер точит ножи у себя в лавке, вот трое замызганных парней целятся из духового ружья в женщину на балконе, вот снимает облачение приходской священник, вот идут, опустив глаза, две девушки, а за ними парень, сложивший губы трубочкой, будто собираясь присвистнуть, вот мы вдвоём возвращаемся домой после школы. Мне показалось, что на одном снимке в кадр попал отец. А может, это был просто какой-то крестьянин, уходящий вдаль, навстречу закату.
– Это всё отец наснимал, – сказал Лилиана. – Он время от времени отправляет их в газеты, где платят за фотографии.
– Но ведь таких лиц тысячи! – удивилась я. – Что в них красивого?
Среди портретов крестьян в дырявых башмаках и женщин в черных платках нам попался снимок лежащего прямо посреди улицы человека, прикрытого белой простыней с тёмным пятном посередине, из-под которой торчали только ботинки. Пятно выглядело совершенно чёрным: на фотографиях ведь нет других цветов, их приходится додумывать. А следом обнаружился другой снимок, с тремя покойниками, лежащих без всяких простыней в луже чёрной крови. Я закрыла глаза руками:
– Фотографировать мёртвых – кощунство!
– Отец фотографирует жизнь, а в жизни бывает всякое. Даже такое, чего и видеть не хочется.
– Теперь мне точно пора, – пробормотала я. В крохотной комнатушке стало слишком жарко. Тщеславие – порождение дьявола, без устали повторял голос у меня в голове.
9.
Когда я вернулась, матери дома не было: ушла сидеть над усопшим, отцом нашего соседа Пьетро Пинны, скончавшимся накануне в возрасте восьмидесяти пяти лет. Правила похорон таковы: одеться в чёрное, выразить соболезнования, плакать настоящими, неподдельными слезами. Её всегда звали помолиться, если кто в городе умирал, поскольку она ухитрялась предаваться искреннему отчаянию даже над покойником, которого до того дня в жизни не видела. И возвращалась потом посвежевшей, словно купалась в этих причитаниях.