Заметки о русской поэзии - Петр Адамович Гапоненко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, будучи стариком и вспоминая зарю своей жизни, он чувствовал цельность собственной личности, неразрывную связь прошлого с настоящим, до конца сохраняя детскую ясность души. Опорные образы стихотворения «И любя и злясь от колыбели…» приобретают символический подтекст, но в известной мере сохраняют «первоначальную» эмпирическую достоверность. Завораживающая «размытость» стихотворения – от поэтического целомудрия и внутреннего тепла задушевности. «Неясность» – от предпочтения полутонов.
Полонский любил изображать картины в открывающейся далекой перспективе, поэтому так часты в его стихах образы дороги, дали, степи, простора («Дорога», «В глуши», «На Женевском озере», «Цыганы», «Памяти Ф. И. Тютчева»). Он словно раздвигает границы поэтической ситуации, намекая на скрытые психологические глубины. Благодаря этому будничная жизнь в его стихах притягивает своей поэтической тайной и загадочным смыслом.
Круг размышлений о смысле жизни, мечты о невозможном счастье, опасение за будущее, грустное воспоминание о том, что было и погибло, – все это кажется традиционным, однако образ лирического героя обретает психологически достоверные черты, выражает душевный опыт самого поэта.
Психологическая, лирико-интимная тема у Полонского испытала воздействие русской прозы второй половины ХIХ века:
«Поцелуй меня…
Моя грудь в огне…
Я еще люблю…
Наклонись ко мне».
Так в прощальный час
Лепетал и гас
Тихий голос твой,
Словно тающий
В глубине души
Догорающей.
Я дышать не смел —
Я в лицо твое,
Как мертвец, глядел —
Я склонил мой слух…
Но, увы! мой друг,
Твой последний вздох
Мне любви твоей
Досказать не мог.
И не знаю я,
Чем развяжется
Эта жизнь моя!
Где доскажется
Мне любовь твоя!
(«Последний вздох»)
Эмоционально многозначен психологический рисунок. Полонский детально фиксирует трагический момент на грани жизни и смерти – тема, которая в последующие десятилетия будет популярна у многих поэтов. Целые исследования о смерти – в стихах и в прозе – мы находим у Голенищева-Кутузова, Апухтина, Андреевского, Случевского. Причем наиболее интересна им сама ситуация «Между смертью и жизнью» (название повести Апухтина).
«Непонятная для нас истома смертного страданья» (Тютчев) находит в стихотворении Полонского блестящее художественное воплощение. Предельной экономией художественных средств поэт достигает поразительного эффекта. Никаких метафор и олицетворений, все совершенно конкретно, предметно. Рисуется картина, в которой и предсмертная просьба женщины (особенно знаменательна здесь ее фраза «Я еще люблю…» с щемяще-пронзительным еще), и удручающее состояние лирического героя, похожего на «мертвеца», и пугающая его неизвестность дальнейшей судьбы («чем развяжется» она).
Поражает обманчивая простота стихотворения, приведшего в восторг Фета. «Недавно, как-то вечером, – писал он Полонскому, – я вслушался в чтение наизусть… давно знакомого мне стихотворения: "Поцелуй меня, Моя грудь в огне…" и меня вдруг как-то осенило всей воздушной прелестью и беспредельным страданием этого стихотворения. Целую ночь оно не давало мне заснуть, и меня все подмывало <…> написать тебе ругательное письмо: "Как, мол, смеешь ты, ничтожный смертный, с такою определенностью выражать чувства, возникающие на рубеже жизни и смерти <…> …Ты <…> настоящий, прирожденный, кровью сердца бьющий поэт."»
Стихотворение «Что, если…» построено на благодатном лирическом сюжете: что случится, если на «последнюю любовь» лирического героя милое созданье ответит «первой любовью», доверчиво откроет ему душу, а взамен на свое чувство вдруг получит не сердечную преданность, а ревность, «неугомонное подозренье»?
Очнувшись женщиной, в испуге за себя,
Она к другому кинется в объятья
И не захочет понимать тебя, –
И в первый раз услышишь ты проклятья,
Увы! в последний раз любя.
Это маленький рассказ об обманутом чувстве (правда, в вероятностной форме), об иллюзорности и непрочности любви, о сердечном порыве, не получившем отклика, в конечном счете, о несостоявшемся счастье (частая тема у Тургенева). Вообще, любовь в поэзии Полонского – это, как правило, мечта о невозможном счастье и тревожное предчувствие беды.
На всей его поэзии лежит отпечаток гуманности и благородства, кроткой доброты. А. Н. Майков в стихотворном послании к своему другу так пишет о стихе Полонского:
Стремится речь его свободно;
Как в звоне стали чистой, в ней
Закал я слышу благородной
Души возвышенной твоей.
***
Заметки о поэтике А. К. Толстого
Казалось бы, ценность поэзии Алексея Константиновича Толстого (1817—1875) несомненна. А между тем было время, когда А. А. Фет не признавал у Толстого поэтического дара, говорил о «прямолинейности» его стихов, об отсутствии в них «безумства и чепухи» – качеств, без которых, по мнению Фета, не существует подлинной поэзии. Н. Соколов, автор монографии «Иллюзии поэтического творчества. Эпос и лирика графа А. К. Толстого» (1890) считал, что перед нами не поэт-лирик, не писатель-психолог, а художник чисто внешних форм и красок. Произведения Толстого казались ему лишь «иллюзией поэтического творчества».
Высказывались и не такие резкие суждения критиков, в том числе и современных. Признавая талант Толстого, они упрекали поэта в неловких оборотах речи, прозаизмах, в подчеркнуто сниженной лексике, в «плохих» рифмах. Но при этом забывалось, что эти «погрешности» были не изъянами, а приметами таланта с «лица необщим выраженьем». Напомним, что Толстой сознательно, как это следует из его письма от 8(20) декабря 1871 года писателю Б. Маркевичу, вводил «плохие» рифмы в те стихотворения, где считал себя «вправе быть небрежным».
Такой квалифицированный читатель и критик, как Н. Страхов, заметил по поводу стихотворения «По гребле неровной и тряской…»: «Стих так прост, что едва подымается над прозою; между тем поэтическое впечатление совершенно полно.» Это наблюдение можно отнести ко многим лирическим произведениям Толстого.
Обратимся к знаменитому стихотворению «Средь шумного бала, случайно…», а конкретнее – к его строке Люблю я, усталый, прилечь, вызывающей не только интерес, но и несправедливые нарекания. Да, слово прилечь несколько «заземляет» лирическую пьесу, от начала до конца выдержанную в духе пушкинской интерпретации возвышенной любви. Не случайно это стихотворение в читательской среде нередко приписывается Пушкину. Однако трудно, почти невозможно представить слово прилечь в пушкинском поэтическом тексте – скажем, в стихотворении «Я помню чудное мгновенье…».
Но это свидетельствует не о «просчете» Толстого, не об отсутствии художественного вкуса, а скорее о поэтической вольности. Простое, «непоэтическое» слово в окружении традиционных, общепринятых эпитетов и образов как нельзя лучше передает душевное состояние героя (и автора), бесконечно уставшего от светской (шире: житейской) суетности.
Исключительной экспрессивности достигает Толстой в стихотворении «С тех пор как я один, с тех пор как ты далеко…». В нем лирический герой как бы устанавливает незримую духовную связь с любимой: он «видит» ее тихий кроткий лик, он исполнен мучительного счастья, он «чует» в тревожном полусне ее любящий взор, он, наконец, обращается к ней с вопросами. Все стихотворение заключено в три простые грамматические единицы – предложения (соответственно трем строфам), образующие развернутый период.
Стихотворение «С тех пор как я один, с тех пор как ты далеко…» соткано из слов «избранных» (Пушкин): око души, явственней, духовная, лик, взор. Но сквозь эти речевые формулы пробиваются чисто толстовские интонации – простые, искренние, задушевные, поддерживаемые доверительным, интимным синтаксисом:
Мы думою, скажи, проникнуты ль одной?
И видится ль тебе туманный образ