Китайский омар - А Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Женщина, жаждущая обвинить мужчину в изнасиловании, вряд ли всерьез думает о смерти. Она захочет насладиться триумфом, чтобы поверженный извивался у ее ног, прося пощады.
- Профессор Дисс, она совсем запуталась. И посылает нам всевозможные сигналы: зовет на помощь, угрожает...
- Марает отвратительные картинки...
- На самом деле она вполне способна наглотаться таблеток и оставить письмо, где обвинит вас, да и меня заодно, в ужасных посягательствах, в бесчувственности, в преследованиях...
- Давайте в таком случае называть вещи своими именами: она мстительна и злобна.
- Вы слишком верите в человеческую природу. И склонны все упрощать, как человек с очень здоровой психикой. Отчаянье такой же рычаг, как злоба. Они дополняют друг друга.
- И все от недостатка воображения.
- Ну, разумеется. Разумеется... Вообрази самоубийцы этот ужас... боль тех, кто остался... в пику кому они ушли... они бы этого не сделали...
Ее голос изменился. Она знала об этом. Перри Дисс не ответил, а просто, слегка нахмурясь, глядел на нее в упор. И Герда Химмельблау - во исполнение договора, который заключила когда-то с собственной дотошностью и правдивостью, - произнесла:
- Разумеется, когда доходишь до определенной черты, на место другого себя уже не ставишь. Все предельно ясно, просто, и выход один... Один-единственный выход...
- Да, верно. Вокруг все будто высвечено или, как вы говорите, предельно ясно. Ты словно в белом ящике, белой комнате, без дверей и окон. Смотришь сквозь недвижную чистейшую воду - или нет, скорее, сквозь лед; ты в белой комнате, как в ледяной глыбе. И сделать можно только одно. Все ясно и просто. Как вы говорите.
Они глядели друг на друга. Перри Дисс побледнел. Притих. Задумался.
Бывает так: двое разговаривают, не важно - где и когда, обычным цивилизованным образом, о чем-то вполне обыденном или даже о тонких материях. А внутри каждого течет темный поток бессвязных мыслей, тайных страхов, необузданных страстей, благодати, надежд, потерь - невидимый и неслышимый, поток течет внутри вместе с беседой. Но внезапно один из собеседников или оба сразу увидят, услышат, учуют это движение - в себе или, значительно реже, в другом. И вот поток - уже водопад, он низвергается вниз, в темноту. Меняется все, даже воздух становится гуще, хотя внешне беседа течет безмятежно, и на ее поверхности - ни кругов, ни ряби.
Душа Герды Химмельблау снова свивается в тугой узел ужаса, тихого ужаса, который, точно рак, все разрастается внутри ее в последние годы. Перед глазами снова - и сопротивляться этому бесполезно! - ее подруга Кей. Сидит в громоздком больничном кресле с покрывалом; длинная рубашка завязана сзади, поверх - полосатый как полотенце халат. Кей на Герду не глядит. Сидит, поджав губы. Взгляд затуманен лекарствами. На белизне рубашки - свежие алые пятна: лишь уколы шприца приносят Кей покой. Герда говорит: "Помнишь, мы в четверг идем на концерт?" - "Ничего не знаю. Какой концерт?" Кей по-прежнему упрямо перечит, но уже с запинкой, почти без сил. И вдруг исподтишка взглядывает на Герду - недобро, даже злобно. Герда любила в жизни лишь одного человека: свою одноклассницу и подругу Кей. Сама она замужем так и не побывала, зато была свидетельницей на свадьбе Кей, которая, благополучно выйдя замуж, вырастила троих детей. Милая, мягкая, любительница цветов и книг, мастерица печь пироги, она была нежно привязана к мужу, к детям, к Герде. Для Герды же простота и здравомыслие подруги были якорем - чтобы не потонуть в этом безумном мире. В юности Герду обычно называли "нервной" и добавляли, что, "не будь рядом Кей Леверетт, она бы наверняка свихнулась". Но однажды старшую дочку Кей нашли в отцовском сарае - в петле. Она оставила записку: задразнили одноклассники. Смерть дочери стала смертью Кей - но не сразу. Такая смерть подкрадывается медленно и поражает жестоко. С годами Кей словно приняла на себя страдания девочки, и они ее доконали. Как-то она сказала Герде - причем походя, так что та даже не вслушалась поначалу: "Я включила газ и пролежала у плиты весь день, но ничего не вышло". Потом, поливая цветы, она "случайно" выпала из окошка. Потом, при переходе улицы, ее случайно задел автобус. "Я просто ступаю на мостовую и закрываю глаза", - пояснила она Герде, а та велела не дурить и пожалеть водителей. Потом случилась передозировка кодеина. Потом - тщательно накопленная пригоршня снотворных таблеток. А неделю спустя Герда увидела ее в больничном кресле. Смерть на этот раз победила. Безумие и было смертью.
Старая китаянка убрала со стола черные от густого фасолевого соуса тарелки, остывший рис, несъеденную свеклу.
Помнится, раньше, когда боль Кей была, как казалось, острее и естественнее, а на самом деле - слабее и выносимее, Кей сказала: "Я никогда не понимала, как люди на это решаются. А теперь все так ясно, словно другого пути и нет. Понимаешь?" "Нет. Не понимаю, - ответила Герда с трезвым, здравым напором. - Нельзя так поступать с близкими. Не имеешь права". "Возможно, отозвалась Кей. - Но это не важно". "И слушать тебя не хочу, - перебила Герда. - Хотя самоубийство - болезнь незаразная".
Оказалось, заразная. Теперь-то она знает. Потому что настал ее черед. Она уже заигрывает с грузовиками: не глядя ступает на дорогу прямо перед этими громыхающими махинами. Однажды она приняла на ночь кучу таблеток и стала ждать: проснется ли утром. Проснулась. И отправилась, как сомнамбула, на работу. При этом она по-прежнему полагала, что позыв к смерти порочен и надо сопротивляться. Но временами все вокруг становилось ослепительно просто и ясно. Мир обесцвечивался, и единственным пятном на его белизне было ее собственное сознание. Оно все время начеку, но это всего лишь пятно, и его так легко стереть. И боль кончится.
Она смотрела на Перри Дисса, а он - на нее, полуприкрыв глаза, но пристально, неотрывно. Он так точно описал ее белую комнату. Он там бывал? У него есть своя? Он знает. Он знает про нее, Герду, а она - про него. Как, откуда, когда он узнал - не важно. В конце концов, он прожил долгую жизнь. В молодости, во время бомбежки потерял жену. Вокруг его имени всегда витал ореол скандала: художник любил натурщиц, но не профессионалок, а юных девочек из уважаемых, достойных семей. Потом оказался ответчиком в тяжелейшем, грязном, полном ненависти бракоразводном процессе. И был, между прочим, крупным художником. Ну, почти крупным. Теперь он не в моде. Его не воспринимают всерьез. И внутри у него, как у Герды Химмельблау, ледяная, ослепительно белая комната, где сидит его боль, его собственная Кей - озлобленная, с заплетающимся языком, в больничном кресле.
Пожилой китаец принес блюдо с апельсиновыми дольками. Яркими, готовыми лопнуть от нутряного напора сладчайшего сока, который пульсировал в вытянутых, точно слезки, оранжевых ячейках. Перри Дисс придвинул к ней блюдо, и она увидела на его запястьях старые, глубокие, аккуратные шрамы.
- Апельсин - воистину райский фрукт. И Матисс был первым, кто понял его цвет вполне. Не находите? В апельсине сочетается все: свет, тень, оранжевое на голубом, на зеленом, на черном... Я ведь однажды навещал Матисса, сразу после войны, он тогда снимал квартиру в Ницце. Я в те дни был преисполнен надежд, восхищался им, сердился на него, намеревался скоро, совсем скоро взять над ним верх: вот пойму это, да вот еще то... Так и не понял. А он был уже тяжко болен, после операции, и монашки, которые за ним ухаживали, называли его "воскресший из мертвых"... В квартире оказалось мрачно, темно: занавески задернуты, даже ставни наглухо закрыты. Я поразился. Мне-то представлялось, что он живет, купается в свете, дышит им. Я так и выпалил не раздумывая: "Как вы можете закрываться от света?" А он спокойно, вежливо растолковал - мол, врачи поговаривают, что ему грозит потеря зрения. И он заранее готовит себя к полной темноте. И добавил: "Кроме того, свет - черного цвета". Помните картину "Черная дверь"? Молодая женщина в белой с красноватым отливом рубашке и пестром лимонно-кадмиевом пеньюаре сидит, откинувшись в полосатом кресле, у нее охряно-желтые волосы, чуть сбоку окно, оттуда льется свет, а сзади, повыше - черная дверь. Почти никто не умел так писать черный цвет. Почти никто.
Герда Химмельблау надкусила апельсиновую дольку. Сладко. Она сказала:
- Он писал: "Я, когда работаю, верю в Бога".
- Он также писал: "Когда я работаю, я - Бог". Что-то в этом есть... Знаете, родители надеялись, что я стану священником. Но я не смог полюбить религию, чей главный символ - человеческое тело, прибитое гвоздями над алтарем. Нет, я выбираю "Танец"!
Герда Химмельблау засобиралась. Но Перри Дисс продолжал:
- Потому-то я и сказал вам, совершенно как на духу: эта девица оскверняет то, что я почитаю священным. Что с нею делать? Я тоже не хочу, чтобы она наказала нас всех, наложив на себя руки, но я не готов потакать оскорблениям, лености...
Герде Химмельблау вдруг представилось бледное, как очищенная картошка, лицо Пегги Ноллетт. Она сидела в белой комнате, набрякшие веки были едва раздвинуты, и сквозь щели злобно и хитро пялились маленькие глазки. А еще Герда Химмельблау увидела золотые апельсины, розовые руки и ноги, изгиб синего чехла от скрипки, и все это - в черной комнате. Надо сделать выбор. Но что бы она ни выбрала, эти яркие формы будут по-прежнему сиять в темноте.