Не родись красивой... - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я приняла решение. Окончательное… Отныне мы будем видеться и общаться только по делу. И в чьем-то присутствии.
— Здесь, в больнице?
— Вне больницы мы и вовсе общаться не будем. Поставим наконец, как говорится, не многоточие и не точку с запятой, а долгожданную точку. И никаких объяснений и выяснений! Мне от них уже тошно…
— Для кого долгожданную? Для тебя?!
Он услышал лишь про точку, про финал, а остальное, оглохнув от неожиданности, пропустил мимо.
Она не раз принимала такие решения. Но под напором парамошинских чувств и в результате неуверенности чувств своих окончательные решения отменялись. А тут Вадим панически ощутил, что отмены не будет.
Любовь не может пребывать в мнимом подполье бессрочно. Накапливаются свойства, кои ее взрывают. Самоуверенность Вадима об этом не ведала. Он был убежден, что по собственной воле его не в состоянии покинуть ни посты, ему предназначенные, ни дарованная ему женская страсть. Оказалось, что по поводу страсти он заблуждался…
Откуда-то сверху на него надавила такая тяжесть, что заставила опуститься обратно в кресло. — Почему? — скорей пробормотал, чем произнес он.
— Не думай… не потому, что мы, как злословит молва, в браке состоим незаконном.
— Кто злословит? — задал он бестелесный вопрос.
— Говорят все. Но меня это не тревожит.
— А что же тебя…
— А то, — перебила она, — что ты опасаешься не жены и не совести, а карьерных последствий. Слышал, может быть, что один из недавних английских монархов отрекся от престола во имя любви? Троном не дорожил так, как ты своим импортным креслом. Но и это не главное… Ты совершил ошибку, затянув меня сюда и устроив по соседству с собой.
— Почему ошибку?
Он отказался от заученной позы. А Маша от продуманного и почти заученного текста не отказалась.
— Почему? Да потому, что я разглядела тебя… теперешнего. «Большое видится на расстоянье…», а небольшое и банальное — в упор. Ты сам предоставил мне такую, катастрофическую для тебя, возможность. Сам!.. В институте, считаю, я страдала детской близорукостью. В таких случаях помогают очки… хотя бы чужого опыта. Но я к ним не прибегла: слишком обезумела.
— А сейчас?
Это он прошептал.
— Честно говоря, если б любила, не разглядела бы… даже вблизи. «Видимость на дороге плохая!» Тебе знакомо такое предупреждение: ты же водитель… автомашины, больницы, послушного врачебного коллектива. Но дорожный термин применим и к дорогам интимным: на них чаще всего скверная видимость. А если видимость стала хорошей… Так что звони отныне только по делу и как «водитель» больницы. В другом качестве ты для меня больше не существуешь.
Заметив, что он оседает, погружается в кресло все глубже, она негромко добавила:
— Прости, если тебе сейчас… трудно.
5
Он не смог удержать ее. Ни физически, ни словами, ни молениями… В тот миг, когда она повернулась и направилась к двери, ломота, еще раньше опоясавшая спину под лопаткой, сковала его всего, сделала неспособным к сопротивлению. Парализовала… Даже лишила речи.
Ему все же не удалось совместить силу любви с молчаливым непротивлением силе официального ханжества. В конце концов, любовь и ревность оказались непобедимее… Чего и сам он не ожидал.
Министерство здравоохранения, как только позвонили из больницы и сообщили о Парамошине, незамедлительно снарядило бригаду во главе с ведущим реаниматологом. Поскольку и больница считалась «ведущей».
С опозданием узнав о том, что случилось, Маша ринулась со своего пятого этажа вниз, по лестнице — обратно на третий. В кабинет из сотрудников впустили только ее. Машу тогда ощутили самым близким ему человеком. Вадим и сделался для нее снова таким.
Опередила ее только «спасательная бригада» со всею своей новейшей аппаратурой. Маша увидела Алексея Борисовича, который занимался делом, казавшимся со стороны сверхъестественным. Ему помогали, но она поняла, что, как актер-премьер определяет на сцене судьбу спектакля, так и Алексей Борисович единолично обеспечивал продолжение спектакля, именуемого жизнью. Или пытался обеспечить.
Профессор старался не заново родить, а возродить человека. Такая цель чудилась нереальной. И Маша отдала бы все, чтоб загадочные, будто шаманские усилия реаниматолога сотворили чудо. Обостренно, до физической муки желая, чтобы несбыточность сбылась, она всматривалась в лицо Алексея Борисовича, прикрытое маской, в каждое, неведомое и неподвластное обыкновенным людям, движение. И постепенно начала поклоняться ему… На него была вся надежда. Только он — один, во Вселенной — мог, с Божьего благословения, отнять Вадима у смерти, а ее, Машу, — освободить от преступления, которое бы она до конца дней своих считала убийством. Пусть непредумышленным… Но что бы это меняло?
Она не заметила, что Алексей Борисович ростом «не вышел», что он лысоват… непостижимо, как она разглядела его глаза, упрятанные толщей профессорских очков. Глаза были маниакально целеустремленными… Но в то же время — или ей показалось от желания это увидеть? — были осознающими, в чем ее, Маши, мольба и спасение. Он даже не взглянул на нее, но вроде проник и провидел… И выполнял ее безмолвную просьбу — личную, к нему, реаниматологу, обращенную. И невесть как пробившуюся на расстоянии… То, вероятно, была фантазия. Но не верить в нее было нельзя.
Алексей Борисович виделся Маше всесильным. Ни один мужчина на свете — никакой земной владыка, ни силач, ни красавец — не смел с ним сравниться. Потому что никто не мог свершить то, что в силах был свершить он.
И свершил. А потом рухнул в кресло Вадима. Он устал… Оживив другого, реаниматолог, казалось, ушел из этого мира или полностью от него отключился.
Он и правда отдал Вадиму всего себя, не оставил, не сберег энергии, чтобы приподнять голову и тем более расшевелить в ней мысли, фанатично сконцентрированные на одной-единственной цели. Маша подошла и на глазах у всей, лишь ему подвластной, бригады прижалась губами к руке Алексея Борисовича. Рука была словно одушевленная и, несмотря ни на что, полная волевой мужской плоти. Он, как выяснилось, отключился не в такой мере, чтобы не ощутить Машиных губ: открыл глаза — и скоропостижно весь ожил. Женщины не оставляли его равнодушным даже при крайней измотанности. Дарили ему восстановление сил…
Бригада возвращала Вадиму земное бытие. А бытие главного реаниматолога устремилось к незнакомке в белом халате.
— Я бы хотела увидеться с вами. Поговорить… По поводу здоровья Вадима Степановича.
— Вы жена?
— Нет… Просто сотрудница.
Алексей Борисович заинтересованно скользнул взглядом по пальцам ее правой руки. Обручального кольца не было. Натренированный мужской взгляд подсказал: она, скорее всего, вообще не замужем.
Он полностью воспрял от усталости и врачебного напряжения:
— Вам встретиться со мной практически полезно. А мне с вами очень приятно. Подобное вам, не сомневаюсь, говорят все, кроме молодых дам. Они почему-то не большие поклонницы чужих женских прелестей. Да и пожилые, я слышал, тоже.
Когда мужчины приникали глазами к ее, будто по искуснейшему проекту созданной шее, к скульптурно выверенным ногам и груди, притягательность которых ей скрыть не удавалось, в Маше закипало бешенство. По какому праву разгуливает по ней эта бесцеремонность? Губами бормочут одно — о выдуманных делах, о безразличных им в данный момент медицинских проблемах, об опостылевшем медицинском долге, а примитивной своей физиологией… Поклонники искательно не отрывались от нее, безнадежно пытаясь настроить Машины биотоки на одну волну со своими.
Но Алексей Борисович не клеился и не прилипал, а высказывался с честной, обескураживающей прямолинейностью. Кроме того, в профессоре, даже измученном, обнаружилось нечто такое, что заставило ее обратиться к зеркалу, вмонтированному в боковую кабинетную стену.
— Вот мой телефон… — Он протянул ей квадратик ватмана, предварительно из трех номеров вычеркнув два. Маша мельком взглянула: он оставил номер домашнего телефона.
Вадим вернулся на землю. Алексею Борисовичу он был фактически незнаком. И стал чужим после того, как возвратился к жизни. Считать близкими и родными всех, кто уходил, но с его помощью возвращался, профессор был просто не в силах. Он мог бы провозгласить что-нибудь противоположное и возвышенное, как провозглашают со сцен и экранов, но это выглядело бы красивостью, а он красивости предпочитал красоту. И еще истину, даже если она погружена в не очень нарядные одеяния…
«Сколько ему может быть лет? — непредвиденно подумала Маша. И вспомнила — еще более непредвиденно, необъяснимо, — что у Гете лет в восемьдесят был роман с юной девицей. — А ему, наверное, меньше на четверть века. Или возле того…» Те диковинные размышления она старалась прогнать: «Что за бред! Мне-то какое дело до его возраста? Он — не Гете, а я не восемнадцатилетняя Гретхен». Маша пыталась все поставить на место. Но уже было поздно: нелогичные с виду мысли всхожими семенами упали на ждавшую их, взрыхленную почву. Сперва Маша семян не заметила. Но они окопались…